Оноре де БАЛЬЗАК

1799-1850

Содержание концепта средства массовой информации у Бальзака преимущественно детерминировано родом занятий его героев. В изображении писателя даже люди, которых, казалось бы, ничего уже не волнует, кроме накопления посредством, к примеру, ростовщичества, как это делает Гобссек, герой в одноименной повести 1830 года, тоже могут интересоваться газетными новостями. Повествователь сообщает, что ко времени их знакомства Жан-Эстер ван Гобсеку было семьдесят шесть лет и замечает, что «единственным человеком, с которым старик, как говорится, поддерживал отношения, был я. Он заглядывал ко мне попросить огонька, взять книгу или газету для прочтения, разрешал мне по вечерам заходить в его келью, и мы иной раз беседовали, если он бывал к этому расположен <_>».1 (Пер. Н.И. Немчинова)

Разумеется, такой человек не мог позволить себе покупать газету, а вот взять ее «для прочтения» не забывал.

Есть в повести и другое отношение к газетам, его демонстрирует виконтесса, когда Дервиль в ее присутствии пытается поучать Камиллу, наставлять ее на путь нравственности: «Бедняжка Камилла, у нее совсем слипаются глаза, — заметила виконтесса, прерывая Дервиля. — Ступай, детка, ложись. Нет надобности пугать тебя страшными картинами, ты и без них останешься чистой, добродетельной.

Камилла де Гранлье поняла мать и удалилась.

— Вы зашли немного далеко, дорогой Дервиль, — сказала виконтесса. — Поверенный по делам — это все-таки не мать и не проповедник.

— Но ведь газеты в тысячу раз более...

— Дорогой мой! — удивленно сказала виконтесса. — Я, право, не узнаю вас! Неужели вы думаете, что моя дочь читает газеты? <...>»

В этом маленьком эпизоде столкнулись две противоположные позиции относительно прессы. Одну представляет Дервиль, для которого газеты являются источником представлений о современной нравственности. Его речь прерывают на том, что газеты пишут о пороках

------

Бальзак О. Гобсек http://www.litra.ru/fullwork/get/woid/00268461189761745635/

157

 

 «в тысячу раз более» обстоятельно и откровенно, чем рассказывает он. Вторая позиция представлена виконтессой, которая вообще удивлена тем, что ее «поверенный по делам» мог подумать, что ее дочь «читает газеты». Для нее само предположение такого оскорбительно.

Но в «Гобсеке» газета еще не занимает особо пристального внимания автора и героев.

В «Шагреневой коже» (1830), которую писатель определил как «философский этюд», пресса играет значительно большую роль. Она — более привычная для данного повествовательного пространства деталь. Есть описание образа жизни главного героя, который, став маркизом, читает газеты в обязательном порядке и требует, чтобы они всегда ле-жали для этого на одном и том же месте. Есть эпизод, в котором Полина, забавляясь с котенком, мешает Рафаэлю читать газету, которая и без того «уже раз десять выпадала у него из рук».

Однако, главное, разумеется, не в количестве упоминаний о чтении персонажами периодических изданий. Главное — это то, как понимает Бальзак место прессы во французском обществе конца 20-х — начала 30-х годов XIX века, в период и после Июльской революции 1830 года.

К примеру, в рассуждениях о самоубийстве, писатель замечает, что в нем «есть что-то великое и ужасное»: «Всякое самоубийство — это возвышенная поэма меланхолии. Всплывет ли в океане литературы книга, которая по своей волнующей силе могла бы соперничать с такою газетной заметкой: «Вчера, в четыре часа дня, молодая женщина бросилась в Сену с моста Искусств»?».1 (Пер. Б. Грифцова)

Перед этим парижским лаконизмом все бледнеет — драмы, романы, даже старинное заглавие: «Плач славного короля Карнаванского, заточенного в темницу своими детьми», — единственный фрагмент затерянной книги, над которым плакал Стерн, сам бросивший жену и детей... »

В этом эпизоде представлено, как выглядела бы заметка о самоубийстве в парижских газетах. Но самое главное в другом. Писатель не стесняется того, что испытывает особый трепет даже не столько перед самим самоубийством, сколько перед тем лаконизмом, с которым об этом может говорить пресса. В сопоставлении с ним бледнеют популярные жанры литературы, такие, как драма или роман. Процитированное размышление писателя представляет собой редчайшее в европейской художественной литературе явление, когда художествен-

-------

БальзакО.Шагреневаякожаhttp://www.litra.ru/fullwork/get/woid/00392601218981323160/

158

 

ная литература проигрывает газетному слову, его волнующей силе и лаконичности.

При этом сами создатели таких текстов явно не вызывают симпатий автора и главного героя. Приняв решение утопиться, Рафаэль мысленно представлял, что будет происходить после этого на Тюильрийской пристани и вообще в жизни. Среди представляемого была и такая деталь: «<... > он читал соболезнования, составленные журналистами в промежутках между веселой пирушкой и встречей с улыбчивой танцовщицей».

На том самом мосту Искусств, который упоминался в процитированной заметке, Рафаэль, идущий на встречу с друзьями, узнает от одного из них о том, что его включили в одну «комбинацию» как «человека выдающегося». Кроме этого он узнает, что «власть перешла из Тюильри к журналистам, а бюджет переехал в другой квартал — из Сен-Жерменского предместья на Шоссе д'Антен». Дворец Тюильри был одной из резиденций французских королей, по мысли приятеля Рафаэля, власть от королей перешла «к журналистам», а бюджетом теперь распоряжается не аристократия, а буржуазия (Сен-Жерменское предместье — аристократический квартал в Париже, а Шоссе д'Антен — улица, где жили преимущественно представители крупной буржуазии).

От него же Рафаэль узнает о том, что «основывается газета, имеющая в своем распоряжении добрых двести-триста тысяч франков, в целях создания оппозиции, способной удовлетворить неудовлетворенных без особого вреда для национального правительства короля-гражданина»1. Цель создания газеты определена предельно ясно — создание оппозиции.

Последующие рассуждения приятеля Рафаэля о свободе и деспотизме, об отечестве и неверии, о продажной любви и зрелищах нельзя воспринимать иначе, как программу создаваемого печатного издания, которое он называет «макароническим и шутовским царством»: «И вот, раз мы смеемся и над свободой и над деспотизмом, смеемся над рели-гией и над неверием и раз отечество для нас — это столица, где идеи обмениваются и продаются по столько-то за строку, где каждый день приносит вкусные обеды и многочисленные зрелища, где кишат продажные распутницы, где ужины заканчиваются утром, где любовь, как извозчичьи кареты, отдается напрокат; раз Париж всегда будет самым

-----

1 Король-гражданин — прозвище, данное королю Луи-Филиппу кругами французской буржуазии.

159

 

пленительным из всех отечеств — отечеством радости, свободы, ума, хорошеньких женщин, прохвостов, доброго вина, где жезл правления никогда не будет особенно сильно чувствоваться, потому что мы стоим возле тех, у кого он в руках... »

В этой части страстной речи приятеля Рафаэля раскрыто то, против чего будет выступать задуманная молодыми людьми газета, против каких сторон жизни французского общества и, в первую очередь, Парижа. Здесь выразительно сказано о том, над чем газета будет смеяться. В своих последующих рассуждениях он с удовольствием рассказывает о том, что же в новой газете будет проповедоваться, что станет ее идеологией и задачами: «. мы, истинные приверженцы бога Мефистофеля, подрядились перекрашивать общественное мнение, переодевать актеров, прибивать новые доски к правительственному балагану, подносить лекарство доктринерам, повергать старых республиканцев, подновлять бонапартистов, снабжать провиантом центр, но все это при том условии, чтобы нам было позволено смеяться втихомолку над королями и народами, менять по вечерам утреннее свое мнение, вести веселую жизнь на манер Панурга или возлежать more orientali1 на мягких подушках».

И в конце речи выясняется, почему так много и страстно говорит о будущей газете и ее направленности приятель именно Рафаэлю: «Мы решили вручить тебе бразды правления этого макаронического и шутовского царства, а посему ведем тебя прямо на званый обед, к основателю упомянутой газеты, банкиру, почившему от дел, который, не зная, куда ему девать золото, хочет разменять его на остроумие. Ты будешь принят там как брат, мы провозгласим тебя королем вольнодумцев, которые ничего не боятся и прозорливо угадывают намерения Австрии, Англии или России прежде, чем Россия, Англия или Австрия возымеют какие бы то ни было намерения! Да, мы назначаем тебя верховным повелителем тех умственных сил, которые поставляют миру всяких Мирабо, Талейранов, Питтов, Меттернихов — словом, всех ловких Криспинов, играющих друг с другом на судьбы государств, как простые смертные играют в домино на рюмку киршвассера. Мы изобразили тебя самым бесстрашным борцом из всех, кому когда-либо случалось схватиться врукопашную с разгулом, с этим изумительным чудовищем, которое жаждут вызвать на поединок все смелые умы <.>»

Перед нами — портрет того, кто может и должен быть руководителем оппозиционного правительству издания.

------

На восточный лад (лат.)

160

 

Приятели между делом сообщили Рафаэлю, что потеряли его и очень волновались. В своих поисках, по их словам, они подвергли «научному исследованию министерства, Оперу, дома призрения, кофейни, библиотеки, префектуру, бюро журналистов, рестораны, театральные фойе — словом, все имеющиеся в Париже места, хорошие и дурные.». К каким местам Парижа приятели относили «бюро журналистов», не вполне понятно. Не добавляет ясности и последующий их разговор: «Эмиль, — с жаром начал другой спутник Рафаэля, — честное слово, не будь Июльской революции, я сделался бы священником, жил бы животной жизнью где-нибудь в деревенской глуши и...

— И каждый день читал бы требник?

— Да.

— Хвастун!

— Читаем же мы газеты!

— Недурно для журналиста! Но молчи, ведь толпа вокруг нас — это наши подписчики. Журнализм, видишь ли, стал религией современного общества, и тут достигнут прогресс.

— Каким образом?

— Первосвященники нисколько не обязаны верить, да и народ тоже... »

Приведенный выше диалог есть одно из выразительных свидетельств того, что определенная часть молодых людей, живших во Франции после Июльской революции 1830 года, и, в первую очередь, те, кто был связан с прессой, видели в ней новую религию. Не случайно в речи одного из героев «требник» и «газета» стали синонимами, уравнялись в своей функции и роли в жизни человека. Для них журнализм «стал религией современного общества». Однако, в отличие от традиционной религии, «и тут достигнут прогресс». Это «религия», в которой ни сами первосвященники, ни их паства (читатели) «не обязаны верить»: одни в то, о чем пишут, другие тому, что читают. Довольно циничная философия. При этом необходимо заметить, что приятели хотели бы скрыть ее от окружающих, которые для молодых людей, прежде всего — подписчики.

И здесь же писатель дает довольно развернутую характеристику одному из приятелей: «<.> Эмиль был журналист, бездельем стяжавший себе больше славы, нежели другие — удачами. Смелый критик, остроумный и колкий, он обладал всеми достоинствами, какие могли ужиться с его недостатками. Насмешливый и откровенный, он произносил тысячу эпиграмм в глаза другу, а за глаза защищал его бес-

161

 

страшно и честно. Он смеялся над всем, даже над своим будущим. Вечно сидя без денег, он, как все люди, не лишенные способностей, мог погрязнуть в неописуемой лени и вдруг бросал одно-единственное слово, стоившее целой книги, на зависть тем господам, у которых в целой книге не было ни одного живого слова. Щедрый на обещания, которых никогда не исполнял, он сделал себе из своей удачи и славы подушку и преспокойно почивал на лаврах, рискуя таким образом на старости лет проснуться в богадельне. При всем том за друзей он пошел бы на плаху, похвалялся своим цинизмом, а был простодушен, как дитя, работал же только по вдохновению или из-за куска хлеба».

Приведенная цитата — один из лучших в европейской художественной литературе примеров характеристики молодого журналиста революционной эпохи: смелый, не боящийся критиковать, остроумный и колкий, насмешливый и откровенный, смеющийся в глаза другу, а за глаза его защищающий, не думающий о своем материальном благополучии.

Когда на встречу молодых людей, куда спешил и Рафаэль со своими приятелями, приходит нотариус, «который как раз в это утро завершил сделку по изданию новой газеты», спор о будущей газете становится еще более горячим: «<.> Яростный и шутовской этот спор был настоящим шабашем рассуждений. Между грустными шутками, которые отпускали сейчас дети Революции при рождении газеты, и суждениями, которые высказывали веселые пьяницы при рождении Гаргантюа, была целая пропасть, отделяющая девятнадцатый век от шестнадцатого: тот, смеясь, подготовлял разрушение, наш — смеялся среди развалин».

По мысли Бальзака, «дети Революции», среди которых и Рафаэль, собирающиеся издавать газету, готовят разрушение, смеются среди развалин.

В момент опьянения от осознания собственной силы Рафаэль говорит Эмилю о том, на что он теперь способен, что может совершить. Полученная сила дает ему уверенность в том, что не только «царь-педант» Соломон, Аравия и Петрея, но и «вся вселенная» принадлежат ему. А на втором месте, что показательно, абсолютная возможность владеть средствами массовой информации: «<...> Вся вселенная — моя! И ты — мой, если захочу. Да, если захочу — берегись! Могу купить всю твою лавочку, журналист, и будешь ты моим лакеем. Будешь мне сочинять куплеты, линовать бумагу. Лакей! Это значит ему все нипочем — он не думает ни о чем.

162

 

При этих словах Эмиль утащил Рафаэля в столовую.

— Ну, хорошо, друг мой, я твой лакей, — сказал он. — А ты будешь главным редактором газеты. Молчи! Из уважения ко мне веди себя прилично!»

«Прилично» вести себя Рафаэль уже не может, ему не дает этого сделать кожа, которая выполняет любое желание. Человеку, который владеет такой силой, оказывается мало быть редактором газеты, у него возникает мысль о том, что лучше вообще владеть «этой лавочкой» и сделать всех остальных, даже если они приятели, лакеями, которые будут «сочинять куплеты и линовать бумагу». Значит, одной вселенной человеку мало, хорошо бы в этой вселенной владеть еще и печатным изданием.

Однако есть и другое отношение к газете, так свойственное любому человеку. В эпизоде, о котором мы уже упоминали, Полина, дразня котенка, «пускалась на всякие шутки, чтобы помешать Рафаэлю читать газету, которая и так уже раз десять выпадала у него из рук». Эта сцена, по замечанию автора, «дышала невыразимым счастьем», а газета в ней играла свою роль: «Рафаэль прикидывался углубленным в газету, а сам украдкой посматривал на Полину, резвившуюся с котенком, на свою Полину в длинном пеньюаре, который лишь кое-как ее прикрывал, на ее рассыпавшиеся волосы, на ее белую ножку с голубыми жилками в черной бархатной туфельке. Она была прелестна в этом домашнем туалете, очаровательна как фантастические образы Вестолла, ее можно было принять и за девушку и за женщину, скорее даже за девушку, чем за женщину; она наслаждалась чистым счастьем и познала только первые радости любви. Едва лишь Рафаэль, окончательно погрузившись в тихую мечтательность, забыл про газету, Полина выхватила ее, смяла, бросила этот бумажный комок в сад, и котенок побежал за политикой, которая, как всегда, вертелась вокруг самой себя. Когда же Рафаэль, внимание которого было поглощено этой детской забавой, возымел охоту читать дальше и нагнулся, чтобы поднять газету, каковой уже не существовало, послышался смех, искренний, радостный, заливчатый, как песня птицы.

— Я ревную тебя к газете, — сказала Полина, вытирая слезы, выступившие у нее на глазах от этого по-детски веселого смеха. — Разве это не вероломство, — продолжала она, внезапно вновь становясь женщиной, — увлечься в моем присутствии русскими воззваниями и предпочесть прозу императора Николая словам и взорам любви?

— Я не читал, мой ангел, я смотрел на тебя <.>»

163

 

Не случайно в небольшом эпизоде газета упоминается так часто. Делая вид, что углублен в чтение, герой может незаметно наблюдать за возлюбленной и любоваться ею. В дальнейшем это занятие настолько увлекает Рафаэля, что он «забыл про газету» вообще, а Полина превращает ее в «бумажный комок». После этого интерес к ней проявляет только котенок, только он, по ироничному замечанию автора, «побежал за политикой, которая, как всегда, вертелась вокруг самой себя». Газета выступает как синоним политики, хотя мы, разумеется, понимаем, что она пишет не только ней. Еще более примечательно замечание о том, что политика всегда вертится вокруг самой себя, живет своими внутренними интересами и проблемами, не очень думая о тех, ради кого политика в конечном итоге делается.

Желание Рафаэля продолжить чтение газеты сталкивается с «ревностью» Полины, которая не может и не хочет понять, как можно в ее присутствии увлечься «русскими воззваниями» и предпочесть ей «прозу императора Николая», под которой понимается воззвание Николая I к полякам после подавления восстания в Польше в 1830 году. В этой шутливой ревности есть свой непреходящий смысл: никакие политические новости или сенсации, приносимые прессой, не могут и не должны мешать, а тем более, заменять общение с близким и дорогим человеком.

Видимо, есть какой-то свой особый смысл в том, что после этой сцены, когда Полина превратила газету в бумажный комок и он стал представлять интерес только для котенка, газета больше ни разу не упоминается в тексте «Шагреневой кожи».

В романе «Евгения Гранде» (1833) упоминание о периодической печати впервые возникает в совершенно неожиданном аспекте. Рассказывая об отвращении, в пику парижанам, провинциального общества к моде, автор замечает: «Стоило парижанину взяться за лорнет с намерением рассмотреть своеобразную отделку зала, брусья потолка, цвет деревянной обшивки или мушиные следы, испещрившие ее в таком обилии, что их хватило бы на расстановку точек в «Методической энциклопедии» или «Монитере», — немедленно игравшие в лото поднимали нос и глядели на него с таким любопытством, словно перед ними очутился жираф».1 (Пер. Ю. Верховного).

Здесь упоминаются многотомное справочное издание, выходившее во Франции в конце XYIII — начале XIX века и «Монитер» — прави-

-----

Бальзак О. Евгения Гранде http://www.litra.ru/fullwork/get/woid/00106041211201693498/

164

 

тельственная газета периода наполеоновской Империи, Реставрации и Июльской монархии. Такое упоминание служит, скорее, характеристике излюбленных провинциалами интерьеров и их вкусов, нежели современной прессы.

Печать в жизни провинции играет вполне весомую и значительную роль, особенно если ее жители хотят быть в курсе экономических процессов, чтобы не потерять и разбогатеть. Одним из них был Феликс Гранде, который сам не выписывал газет, но пользовался теми, которые получал нотариус. Так, поджидающая его Евгения, замечает, как тот не торопится вслед за ней, «видя в руке нотариуса газету еще в бандероли», то есть еще не распечатанную, и, тем не менее, он задает владельцу газеты вопрос: «Как с процентными бумагами?

— Вы не хотите меня слушать, — ответил ему Крюшо. — Покупайте их скорее, еще можно в два года нажить двадцать на сто. На восемьдесят тысяч франков, помимо великолепных процентов, набежит пять тысяч ливров ренты. Курс теперь восемьдесят франков пятьдесят сантимов.

— Посмотрим! — отвечал Гранде, потирая подбородок». Газетная информация о стоимости процентных бумаг для Феликса

Гранде нуждается в проверке или, как минимум, в более обстоятельном обдумывании.

Газета в этом эпизоде является источником и другой, но тоже связанной с экономикой информации: «Боже мой! — воскликнул нотариус, развернув газету.

— В чем дело? — спросил Гранде.

Крюшо сунул газету ему в руки со словами: «Прочтите эту заметку». «Вчера после обычного появления на бирже застрелился г. Гранде, один из наиболее уважаемых коммерсантов Парижа. Он успел послать председателю палаты депутатов заявление об отставке, а также сложил с себя обязанности члена коммерческого суда. Причина самоубийства — разорение, вызванное несостоятельностью нотариуса г. Рогена и биржевого маклера г. Суше. Уважение, которым пользовался г. Гранде, и его кредит были, тем не менее, таковы, что он, несомненно, нашел бы поддержку в парижском коммерческом мире. Нельзя не сожалеть, что этот почтенный человек поддался первому порыву отчаяния... » и пр.»

Однако новость, полученная из газеты, не была новостью для Феликса Гранде. Он спокойно заявляет, что знал об этом и без нее. Более того, у него есть свое представление о том, что может печатать газета и

165

 

о том, что ее не касается. Сообщая Шарлю Гранде о случившемся с его отцом, дядя говорит:

«<...> Он умер. Но это еще ничего. Дело серьезнее, — он застрелился...

— Отец?

— Да. Но и это ничего. Газеты толкуют об этом, как будто они имеют на то право. На вот, прочти. Гранде, взявший газету у Крюшо, развернул роковую статью перед глазами Шарля».

Тот факт, что отец Шарля умер, более того, застрелился, это еще «ничего» для Феликса Гранде. Страшнее то, что газеты считают себя в праве толковать об этом событии. Возможно, такое отношение к прессе, ее свободе связано с тем, что Феликс Гранде пожалел свои миллионы, чтобы спасти брата. Будь его воля, у прессы не было бы такого права.

Газета с сообщением о самоубийстве брата еще раз дополняет характеристику Феликса Гранде, когда именно на ней он набрасывает свои подсчеты доходов от сведения на нет леса, ренты, заключенной только что сделки, ничуть не смущаясь тем, что брат покончил жизнь самоубийством, не дождавшись от него помощи.

Проза Оноре де Бальзака во многом посвящена исследованию современных ему нравов и возможностей человека, начинающего жить, стремящегося найти в этом мире себе достойное место. Выводы Бальзака неутешительны: лучше всех в этом мире устраиваются те, кто усвоил, что возможности безнравственного и беспринципного человека в этом обществе намного шире, чем у того, кто собирается честно заниматься наукой или искусством, политикой. В романе «Отец Горио» (1834) таким героем, усвоившим нравы современного общества, его волчью мораль и успешно пользующимся этими знаниями и этой моралью является Эжен Растиньяк. Для него и его приятелей пресса является источником светских новостей, «замечательных событий», даже если о них рассказано в радикальной газете. После удара, случившегося с Вотреном, между Эженом и другим его приятелем Бьяшоном происходит такой разговор: «<...> А если бы Вотрен умер, ничего не сказав? — спрашивал себя Растиньяк. Он бегал по аллеям Люксембургского сада, словно его гнала стая гончих и ему чудился их лай.

— Ну, что, — крикнул ему Бьяншон, — читал «Кормчего»? «Кормчий» была радикальная газета под редакцией Тиссо; после выхода утренних газет она давала сводку всех новостей дня, приходившую в провинцию на сутки раньше остальных газет.

166

 

— Там есть замечательное происшествие, — говорил практикант при больнице имени Кошена. — Сын Тайфера дрался на дуэли с графом Франкессини, офицером старой гвардии, и граф всадил ему шпагу на два дюйма в лоб. Теперь Викторина одна из самых богатых невест в Париже. Эх, кабы знать! Смерть — та же азартная игра! Правда, что Викторина поглядывала на тебя благосклонно?

— Молчи, Бьяншон, я не женюсь на ней никогда. Я люблю прелестную женщину, любим ею, я...

— Ты все это говоришь так, точно изо всех сил стараешься не изменить ей. Покажи-ка мне такую женщину, ради которой стоило бы отказаться от состояния досточтимого Тайфера.

— Неужели меня преследуют все демоны? — воскликнул Растиньяк».1 (Пер. Н. Жарковой)

В приведенном эпизоде есть и характеристика радикальной газеты, дающей «сводку всех новостей дня», и реакция на ее публикации определенной части читателей. В состоявшейся дуэли герой видит, в первую очередь, «замечательное происшествие», которое сделало девушку одной «из самых богатых невест в Париже». Моральный облик одного из героев, Бьяншана, практически полностью раскрыт его отношением к случившемуся и сентенцией относительно того, что нет такой женщины, ради которой стоило бы отказаться от огромного состояния.

В повести «Полковник Шабер» (1832) у Бальзака встречается отношение к газете, понимаемой как настоятельная необходимость, ежедневная потребность. Когда полковник Шабер пытается убедить графиню в том, что они должны быть вместе, он говорит о том, что ему, если они поселятся в ее маленьком домике, многого не надо: «<.> Но почему бы мне, — возразил Шабер, — не поселиться возле вас, в этом маленьком домике, в качестве дальнего родственника? Я ни на что не годен, я старая, отслужившая свой век пушка, да и нужно мне всего-навсего немножко табаку и номер газеты «Конститюсионель» по утрам».2

Заметим, что полковника интересует не просто газета, а та, к которой у него есть свое предпочтение, своя, если хотите, симпатия.

Уже в посвящении романа «Утраченные иллюзии» (1843) Виктору Гюго автор замечает, что он последний из тех, кто, «как все истинные таланты, восставали против завистников, притаившихся за столбцами газеты или укрывшихся в ее подвалах».3 (Пер. Н. Яковлевой).

------

1 Бальзак О. Отец Горио http://www.litra.ru/fullwork/get/woid/00662381211201673990/

2 Бальзак О. Полковник Шабер http://www.litra.ru/fullwork/get/woid/00662381211201673990/

3 Бальзак О. Утраченные иллюзии http://www.lib.ru/INOOLD/BALZAK/illusinos.txt

167

 

В самом романе «истинные таланты»: поэты, журналисты, актеры, издатели живут под постоянным гнетом тех, кто владеет материальными богатствами в этом мире, а потому ими безраздельно управляют: торгаши и лавочники, банкиры и просто спекулянты. Они готовы использовать любой талант, любое дарование для удовлетворения своей безнравственности и своих представлений о прекрасном.

Герой романа Люсьен Шардон проходит у Бальзака путь нравственного падения благородного молодого человека, который восторженно мечтал о служении искусству. Об этом выразительно сказал сам Бальзак в предисловии к первому изданию романа: «социальный строй настолько приспосабливает людей к своим нуждам и так их калечит, что они перестают быть похожими на самих себя». Парадоксально, но именно мечта о служении «святому искусству» приводит Люсьена Шардона в «грязный притон продажной мысли, именуемой газетами». В этом «продажном притоне» он узнал, что «журналистика — настоящий ад, пропасть беззакония, лжи, предательства», а литература, как и все искусство — «торговля совестью, умом и мыслью».

Попытки Люсьена сопротивляться, быть верным своим нравственным принципам не дают результата. От журналиста Лусто он узнает правду, которая «обрушилась, точно снежная лавина на душу Люсьена и вселила в нее леденящий холод. Мгновение он стоял молча. Затем его сердце, точно пробужденное этой жестокой поэзией препятствий, загорелось. Люсьен пожал руку Лусто и закричал:

— Я восторжествую!

— Отлично! — сказал журналист. — Еще один христианин выходит на арену на растерзание «зверям». Упоминание о «зверях» и «еще одном христианине» в данном случае весьма показательно. Люди, пытающиеся сопротивляться законам и нравам современного общества, выглядят как те первохристиане, которых ради забавы отдавали на растерзание диким зверям.

К сожалению, журналист Этьен Лусто, и сам прошедший путь нравственного падения, оказался прав. «Звери» победили поэта, трагедия которого тем страшнее, что он погиб не только физически, но и нравственно, согласившись идти по пути подлости и предательства. У него не хватило сил остаться первохристианином в мире язычников.

Впервые упоминание о газете в «Утраченных иллюзиях» возникает в тот момент, когда автор излагает историю типографии Никола Сешара и борьбы против ее деятельности братьев Куэнте. Выяснение перипетий этой борьбы дает возможность увидеть одну из особенностей

168

 

издательского дела: газетную политику во многом определяют те, кто владеет типографиями и производством бумаги. Поставив Сешара в условия, когда ему необходимо продать типографию, братья Куэнте делают все, чтобы заполучить вместе с типографией и местную газету «Шарантский листок». Старший Сешар не может с этим согласиться: «<...> Старик быстро разгадал, что именно прельщает Куэнте, он испугал их своей прозорливостью. Сын его собирается сделать глупость, он хочет это предотвратить, — сказал он. — На что мы будем нужны нашим заказчикам, ежели уступим «Листок»? Стряпчие, нотариусы, все купечество в Умо — либералы; Куэнте думали утопить Сешаров, обвинив их в либерализме, а сами бросили им якорь спасения, — ведь объявления либералов останутся за Сешарами! Продать «Листок»! Стало быть, надобно продать и все оборудование типографии и патент».

Мало иметь свою типографию, чтобы быть нужным заказчикам. Речь вроде бы идет только об объявлениях, которые дают в «Шарант-ский листок» либералы Умо, но газета — это средство влияния на заказчиков.

Однако покупателям мало самой типографии и газеты, которая там печатается, они хотят стать монополистами в газетном деле, чем не мог не воспользоваться старший Сешар: «Он запросил с Куэнте шестьдесят тысяч франков — стоимость типографии, он не желает разорить сына, он любит, он защищает его. он заставил их, правда не без труда, заплатить за «Шарантский листок» двадцать две тысячи франков. Давид же обязался впредь не издавать никакой газеты под угрозой тридцати тысяч неустойки. Сделка была равносильна самоубийству типографии Сешара, но это мало заботило винодела. Грабеж всегда влечет за собою убийство. Старик рассчитывал прибрать к рукам эту сумму в счет уплаты за пай в товариществе; а ради того, чтобы получить деньги, он охотно отдал бы и Давида в придачу, тем более что этот несносный сын имел право на половину нечаянного сокровища».

Значит, современное законодательство предусматривало возможность обязать бывшего владельца впредь не издавать никакой газеты. В данном случае издание газеты связано почти исключительно с материальными интересами. Не случайно, у Бальзака все время упоминаются суммы, которые были уплачены за типографию и за газету, которую необходимо было заплатить в случае нарушения соглашения об отказе издавать газету впредь.

История с продажей типографии и газеты на этом, однако, не закончилась: «После продажи «Листка» братьям Куэнте старик редко

169

 

наведывался в город: он ссылался на свой преклонный возраст, но истинная причина была в том, что теперь его мало заботила типография, — ведь она ему уже не принадлежала! Однако ж он не мог отрешиться от старинной привязанности к своим станкам. Когда дела приводили его в Ангулем, чрезвычайно трудно было решить, что более влекло старика заглянуть в свой дом — деревянные ли станки, или сын, которому он «для порядка» напоминал о плате за помещение. Его бывший фактор, перешедший теперь к Куэнте, разгадал подоплеку этого отцовского великодушия: хитрая лиса, говорил он, сохраняет таким путем за собою право вмешиваться в дела сына, ибо в силу долга, который накапливается за наем помещения, он становится главным его заимодавцем».

Материальный интерес старика, который «ссылался на свой преклонный возраст», сохраняется: будучи «главным заимодавцем», он сохраняет свое право вмешиваться в дела типографии и газеты.

В романе есть и те, кто не может, в отличие от братьев Куэнте, жить только материальными интересами. Два школьных приятеля Люсьен и Давид, которые, «разными путями пришли к поэзии». Первый предназначался «к умственной деятельности и высоким трудам в области естественных наук», «пламенно мечтал о литературной славе». А второй, «натура созерцательная и предрасположенная к поэзии, чувствовал влечение к точным наукам». Их сближение и «обмен ролями» породили «некое духовное братство». Им поручено было управлять типографией. При этом писатель замечает: «Всякому понятно, как трудно было молодым людям, увлеченным высокими идеями и жившим внутренней жизнью, управлять типографией. Далеко им было до братьев Куэнте — печатников, книгоиздателей епископата, владельцев «Шарантского листка», отныне единственной газеты в департаменте, — которым их типография приносила пятнадцать-двадцать тысяч дохода: типография Сешара-сына едва выручала триста франков в месяц, из которых надо было платить жалованье фактору и Марион, вносить налоги и оплачивать помещение; Давиду оставалось не более сотни франков в месяц. Люди деятельные и предприимчивые приобрели бы новые шрифты, купили бы металлические станки, привлекли бы парижских книгоиздателей, печатая их заказы по сходной цене; но хозяин и фактор, поглощенные своими мечтами, довольствовались заказами немногих оставшихся клиентов».

Процитированный отрывок есть выразительное свидетельство тому, как трудно человеку, мечтающему о литературе, одухотворенному пре-

170

 

красными идеями в мире, где все измеряется стоимостью. Братья Ку-энте смогли использовать даже отсутствие деловой активности у хозяина и фактора того, что герои поглощены своими высокими мечтами.

Бальзак неоднократно прибегает к концепту пресса, как одному из убедительных средств характеристики человека или общества. Так, рассказывая о гостиной госпожи де Баржетон, которая «была оплотом самого чистокровного общества», он замечает, что «на двадцать лье в округе не найти было более жалких, более убогих духом, более скудоумных людей, нежели посетители этого дома. Политика там сводилась к пустым и велеречивым разглагольствованиям; «Котидьен» почиталась там газетой умеренной, Людовик XYIII слыл якобинцем». После упоминания об умеренности газеты «Котидьен» вполне логичным выглядит то, как неприглядно представлено это великосветское общество, а упомянутая газета оказывается в какой-то степени виновной в таком его состоянии и таком мировоззрении.

Часто газета в романе Бальзака выступает в качестве надежного средства попусту растрачивать время. Один из персонажей романа Астольф характеризуется как «первоклассный ученый» и «круглый невежда», который мог часами просиживать у себя в кабинете, словно бы работая над «трактатом о состоянии современного земледелия». На самом деле. «сидя в своем кабинете, он попусту растрачивал время: читал неторопливо газету, обрезал пробки перочинным ножом, чертил фантастические рисунки на промокательной бумаге, перелистывал Цицерона...» В деле растрачиваемого попусту времени газета оказывается на первом месте, а затем уже следуют обрезание пробок, черчение фантастических рисунков и т. д.

Интересно то, как похожи судьбы молодых людей, мечтавших о литературной карьере, но вынужденные работать в различных «газетках». Люсьен знакомится с молодым поэтом по имени Этьен Лусто, который так же, как и Люсьен, два года тому назад покинул провинцию «с трагедией в кармане». Его знакомство с литературной жизнью писатель называет «горестным». Он был увлечен «тою же приманкой, что влекла и Люсьена: славой, властью, богатством». Однако главное его достоинство для Люсьена заключалось в том, «что будущий его друг состоит сотрудником маленькой газетки, для которой он пишет отзывы на новые книги и дает отчеты о пьесах, идущих в Амбигю-комик, Гетэ или Драматической панораме». Несмотря на то, что издание названо вроде бы пренебрежительно «газеткой», именно то обстоятельство, что Этьен Лусто работал в газете, да еще и «пишет отзывы на новые

171

 

книги» привлекло к нему особое внимание Люсьена: «Молодой человек сразу стал видной персоной в глазах Люсьена, который решил завязать с ним задушевную беседу и пойти на кое-какие жертвы ради поддержания дружбы, столь нужной для начинающего литератора».

Не только знакомство с теми, кто пишет в газетах о новых книгах, но и само чтение прессы является для Люсьена, мечтающего о литературной славе, одним из обязательных условий его жизни, и в первую очередь, творческой. Рассказывая о распорядке дня героя, писатель отмечает, что «после обеда у Фликото он направлялся в Торговый пассаж, просматривал в литературном кабинете Блосса произведения современной литературы, газеты, периодические издания, сборники стихов, желая войти в жизнь искусства, и в полночь возвращался в свою жалкую комнату».

Пресса для героя имеет принципиально важное значение по многим причинам. Влюбившись в театр, в эту «первую любовь поэтических душ», Люсьен увидел в людях сцены нечто особенное: «Актеры и актрисы представлялись ему особыми людьми; он не верил в возможность переступить рампу и общаться с ними запросто. Им он был обязан духовными наслаждениями, они были для него существами волшебными, о которых в газетах упоминалось наряду с делами государственной важности».

Героя влечет не только волшебство того, что творят на сцене люди, именуемые актерами и актрисами, но и то, что о них в газетах упоминают «наряду с делами государственной важности». Упоминание в газете, таким образом, сразу возвышает человека или явление, придает им вес, значимость в общественном мнении.

У самого Люсьена неоднократно возникает желание стать журналистом. В связи с этим его друзья дают совместную характеристику журналистской деятельности в современном обществе: «Не раз он высказывал желание взяться за газетную работу, и друзья неизменно отвечали ему:

— Остерегись!

— Газета будет могилой нашего милого, нашего прекрасного Лю-сьена, которого мы любим и знаем, — сказал д'Артез».

Приятели Люсьена, по опыту других, прекрасно знают о том, что журналистика — это могила для поэтического таланта, в которой пропадет и его литературный дар. Ниже они дают весьма выразительную характеристику тому, что представляет собой современный журналист, как он работает, как относится к друзьям: «Ты не устоишь про-

172

 

тив постоянной смены забав и труда, обычной в жизни журналиста, а стойкость — основа добродетели. Ты будешь так упоен своей властью, правом обрекать на жизнь и на смерть творения мысли, что месяца через два обратишься в настоящего журналиста. Стать журналистом — значит стать проконсулом в литературной республике. «Кто может все сказать, тот может все сделать!» — изречение Наполеона. И он прав.

— Но разве вас не будет подле меня? — сказал Люсьен.

— Нет! — воскликнул Фюльжанс. — Став журналистом, ты будешь думать о нас не больше, чем блистательная, избалованная балерина, развалясь в обитой шелком карете, думает о родной деревне, коровах и сабо. У тебя все качества журналиста: блеск и легкость мысли. Ты никогда не пренебрежешь остротой, хотя бы от нее пришлось плакать твоему другу. Я вижу журналистов в театральных фойе, они наводят на меня ужас. Журналистика — настоящий ад, пропасть беззакония, лжи, предательства; выйти оттуда чистым может только тот, кого, как Данте, будет охранять божественный лавр Вергилия».

Есть в этой характеристике привлекательные качества журналиста («блеск и легкость мысли»), однако это привлекательное, так или иначе, способствует тому, что журналист предает своих друзей, в том числе и через собственные остроты. Очень выразительно выглядит характеристика профессии журналиста как «постоянной смены забав и труда». В этой возможности периодически то трудиться, то предаваться забавам есть свои привлекательность и оригинальность. Гораздо менее вдохновляющими выглядят слова о том, что журналист это тот, кто обладает «правом обрекать на жизнь и на смерть творения мысли». А уж слова о журналистике как аде, как пропасти беззакония, лжи и предательства, откуда нельзя выйти чистым, звучат как настоящий приговор этой профессии. Однако даже такой приговор не останавливает Люсьена: «Чем упорнее друзья препятствовали Люсьену вступить на путь журналистики, тем сильнее желание изведать опасность побуждало его отважиться на этот шаг, и он повел спор с самим собою: и впрямь, не смешно ли дозволить нужде еще раз одолеть его, застигнув врасплох, все таким же беззащитным? Обескураженный неудачной попыткой издать свой первый роман, Люсьен вовсе не спешил взяться за второй. К тому же на что жить, покамест он будет писать роман? Месяц нужды исчерпал запас его терпения. И разве нельзя внести достоинство в профессию, которую оскверняют журналисты, лишенные совести и достоинства? Друзья оскорбляют его своим недоверием, он желает доказать им силу своего Духа. Может быть, и он когда-нибудь окажет им помощь, станет глашатаем их славы!»

173

 

Журналистика привлекает героя как возможность заработка, как условие, при котором он может писать второй роман, пытаться издать первый, в том числе и за счет известности, славы, которые принесет ему газетная работа. Журналист может стать и «глашатаем славы» своих друзей, для этого надо только суметь «внести достоинство в профессию, которую оскверняют журналисты, лишенные совести». Лю-сьен верит в то, что сила его духа способна сохранить чистоту его натуры и его помыслов, способна помочь ему остаться честным человеком и в журналистике. В своих размышлениях о занятии журналистикой Люсьен рассчитывает и на помощь друзей, о чем однажды прямо им заявляет и получает еще одну сокрушительную характеристику труда журналиста: «Притом какая же это дружба, если она боится соучастия? — спросил он однажды вечером Мишеля Кретьена, провожая его домой вместе с Леоном Жиро.

— Мы ничего не боимся, — отвечал Мишель Кретьен. — Если бы ты, к несчастью, убил свою возлюбленную, я бы помог тебе скрыть преступление и не перестал бы тебя уважать; но если я узнаю, что ты шпион, я убегу от тебя в ужасе, потому что подлость и трусость будут возведены тобой в систему. Вот в двух словах сущность журналистики. Дружба прощает проступок, необдуманное движение страсти, но она неумолима, ежели речь идет о торговле совестью, умом и мыслью».

Журналистика, по мысли одного из приятелей Люсьена, несовместима с дружбой, потому что она связана с торговлей «совестью, умом и мыслью», а дружба, готовая простить даже убийство возлюбленной, такой торговли не прощает. Журналистика оказывается сродни шпионству, то есть подлости и трусости, возведенным «в систему». Согласившись с этим, Люсьен надеется, что временное пребывание в качестве журналиста не столь опасно: «Но разве я не могу стать жур-налистом затем только, чтобы продать мой сборник стихов и роман и тотчас же бежать из газеты?

— Макиавелли так и поступил бы, но не Люсьен де Рюбампре, — сказал Леон Жиро.

— Ну, что ж! — вскричал Люсьен. — Я докажу, что стою Макиавелли.

— Ах! — вскричал Мишель, сжимая руку Леона, — ты его погубил! Люсьен, — сказал он, — у тебя триста франков, ты можешь прожить спокойно три месяца; что ж, трудись, напиши второй роман. Д'Артез и Фюльжанс помогут тебе создать план. Ты приобретешь опыт, станешь настоящим романистом. А я проникну в один из этих лупанариев мысли, я сделаюсь на три месяца журналистом, продам твои книги како-

174

 

му-нибудь издателю, сперва разбранив его издания, я напишу статьи, я добьюсь хороших отзывов о тебе; мы создадим тебе успех, ты будешь знаменитостью и останешься нашим Люсьеном».

Приятель Люсьена готов сам проникнуть «в один из этих лупана-риев мысли», чтобы уберечь от этого его самого. Лупанариями в Древнем Риме, как мы помним, называли публичные дома (lupa на латыни значит волчица — так римляне называли проституток). Люсьен считает, что приятель его просто презирает, если считает, что он погибнет там, где сам приятель надеется уцелеть. Люсьен не может отказаться от своего замысла и для начала проводит небольшую подготовку к своей будущей деятельности: «Изощрив свой ум в долгие вечера, проведенные у д'Артеза, Люсьен принялся изучать статьи и зубоскальство мелких газет. Уверенный, что он по меньшей мере окажется равным самым остроумным журналистам, он тайно упражнялся в этой гимнастике мысли <.>»

Эпизод интересен не столько тем, что герой решил поупражняться в «гимнастике мысли», которая так необходима журналисту, сколько тем, что мелкие газеты здесь представлены только «статьями» и «зубоскальством». Выходит, что ничего другого, более или менее заметного, в них не было.

Решив, что он уже достаточно поупражнялся, однажды утром Лю-сьен выходит из дому «с горделивым замыслом предложить свои услуги одному из командиров этих летучих отрядов прессы. Он оделся в самое приличное платье и отправился на правый берег Сены, рассчитывая, что писатели и журналисты, будущие его соратники, окажут ему более ласковый и великодушный прием, нежели те издатели, о которых разбились его надежды. Он встретит сочувствие, добрую и нежную привязанность в духе той дружбы, которую ему дарил кружок в улице Катр-Ван». Героя волнуют предчувствия, а когда он останавливается перед домом, в котором помещалась «редакция маленькой газетки», то он приходит «в трепет, точно он входил в какой-то вертеп».

Дальнейшее повествование представляет особый интерес, так как дает возможность увидеть то, где и кем делается современная пресса: «.он вошел в редакцию, помещавшуюся в антресолях. В первой комнате, разделенной надвое перегородкой, снизу дощатой, сверху решетчатой, упиравшейся в потолок, он увидел однорукого инвалида, который единственной своей рукой поддерживал на голове несколько стоп бумаги, а в зубах держал налоговую книжку управления гербовыми сборами. Этот бедняга, прозванный Тыквой ввиду сходства его

175

 

лица с этим плодом, — такое оно было желтое и усеянное багровыми бородавками, — указал Люсьену на газетного цербера, восседавшего за перегородкой. То был отставной офицер с ленточкой в петлице, кончик его носа утопал в седине усов, черная шапочка прикрывала его голову, выступавшую из просторного синего сюртука, точно голова черепахи из-под ее панциря».

Такое описание пространства, в котором делается газета, сразу же создает вполне определенное отношение недоверия. Это редакция, которой не нашлось лучшего места, чем «на антресолях». Одна из комнат редакции разделена перегородкой, дощатой и решетчатой, что сразу создает некое ощущение временности, ненадежности. Есть своя символика и в том, что первый встреченный Люсьеном сотрудник редакции оказался одноруким инвалидом, да еще и прозванный Тыквой.

Люсьена вначале принимают за потенциального подписчика на газету, затем за пришедшего дать опровержение по поводу сурового обращения газеты с Мариеттой. При этом Тыква готов даже к дуэли на рапирах или пистолетах. Между тем Люсьен замечает дощечку с надписью «Редакция» и ниже «Посторонним вход воспрещается» и узнает от того же Тыквы, что «раньше четырех здесь не бывает никого». Он становится невольным свидетелем весьма примечательного диалога:

«... Послушайте-ка, старина Жирудо, я насчитал одиннадцать столбцов; мы получим по сто су за столбец — это составит пятьдесят пять франков; я же получил сорок; стало быть, вы мне должны еще пятнадцать франков, как я и говорил...

<...> — Те-те-те! Мой храбрый новобранец, — отвечал отставной офицер. — Да ведь вы считаете только заголовки и пробелы, а мне Фино отдал приказ подсчитывать все строчки и делить их на число строк, полагающихся в столбце. Когда я над вашей статьей произвел эту ущемляющую операцию, я выгадал три столбца.

— Он не платит за пробелы, вот арап! А своему компаньону, видите ли, все сплошь оплачивает под тем или иным предлогом. Поговорю-ка я с Этьеном Лусто, с Верну...

— Не смею нарушать приказ, голубчик, — сказал офицер. — Фу-ты! Из-за пятнадцати франков вы бунтуете против своего кормильца! Да ведь вам написать статью проще, чем мне выкурить сигару! Полноте! Не угостите лишний раз друзей бокалом пунша или выиграете лишнюю партию на бильярде, вот и все!

— Фино выколачивает из нас каждое су, но это ему дорого обойдется, — отвечал сотрудник; он встал и вышел.

176

 

— Ну чем он не Вольтер и не Руссо? — буркнул кассир, посмотрев на провинциального поэта».

Однако, наиболее интересен портрет этого молодого человека, одного из тех, кто делает современную прессу: «Эти слова исходили из уст тщедушного и невзрачного молодого человека с лицом прозрачным, как белок яйца, сваренного всмятку, с нежно-голубыми, но страшно лукавыми глазами, выглядывавшего из-за плеча отставного военного, который своим плотным корпусом скрывал его. Люсьен похолодел, услышав этот голос: в нем сочеталось мяуканье кошки с аст-матической одышкой гиены».

Характер деятельности, так или иначе, отражается во внешности. Мы еще ничего не знаем о «храбром новобранце» редакции газетки, но видим, что один из тех, кто ее делает, выглядит тщедушно и невзрачно, а лицо цветом напоминает «белок яйца, сваренного всмятку». При этом у него нежно-голубые, но страшно лукавые глаза, а голос заставляет Люсьена похолодеть, потому что он услышал в нем мяуканье кошки и астматическую одышку гиены.

Пока между сотрудниками редакции шел спор из-за размеров гонорара Люсьен продолжал изучать помещение редакции, он «рассматривал висевшие по стенам вперемежку с карикатурами на правительство портреты Бенжамена Констана, генерала Фуа и семнадцати прославленных ораторов либеральной партии. Взор его приковывала дверь святилища, где, видимо, составлялся этот листок, потешавший его каждое утро, пользовавшийся правом вышучивать королей и важ-ные государственные события, короче, не щадить ничего ради острот».

Редакция, увиденная глазами героя, создает двойственное впечатление. С одной стороны, это место, в которой делается газета, названо «святилищем». Но с другой, сама газета именуется немного пренебрежительно «листок». Однако, называя ее так, герой прекрасно осознает, что этот листок имеет право «вышучивать королей» и «важные госу-дарственные события».

Второй приход героя в редакцию к четырем часам еще более обогатил его впечатления от того места, где делается газета. Благодаря своей небольшой хитрости попадает в само святилище, открывает двери «в святая святых». И сразу отмечает для себя чистоту не натертого, но чистого паркетного пола, и это свидетельствует о том, что посетители были редким явлением в этом святилище. От него не ускользают некоторые детали, которые разрушают понимание редакции газеты как святого места. Люсьен замечает «дешевые часы, покрытые пылью» и

177

 

разбросанные повсюду визитные карточки, чернильницу с высохшими чернилами и целый веер «перекрученных перьев». Все это, особенно высохшие в чернильнице чернила, характеризует хозяина кабинета.

Самая примечательная подробность заключается в том, что везде «валялись старые газеты. На листках скверной бумаги он увидел несколько статей, написанных неразборчиво, почти иероглифами, надорванных сверху типографскими рабочими в знак того, что статья набрана». Такова участь старых газет — валяться на полу. Внешний вид статей для газеты, когда они находятся еще в рукописном виде, также не вызывает симпатий — они написаны «на листах скверной бумаги». Самым примечательным в пространстве этого «святилища» оказались карикатуры, которые были нарисованы «на обрывках серой бумаги людьми, без сомнения, убивавшими все, что подвертывалось под руку, лишь бы убить время». Так место, в котором должна создаваться газета, место которое героем именуется то «святилищем», то «святая святых», на самом деле оказывается местом, где «убивают время». Интересная тематика карикатур, которые предназначались в том числе и для опубликования в газете: «На блекло-зеленоватых обоях были приколоты булавками девять рисунков пером — шаржи на «Отшельника», книгу, пожинавшую неслыханный успех в Европе, но, видимо, достаточно наскучившую журналистам: «Отшельник пленяет провинциальных дам». «Отшельника читают в замке». «Влияние Отшельника на домашних животных». «В популярном изложении Отшельник стяжает блестящий успех у дикарей». «Автор Отшельника подносит богдыхану свой труд, переведенный на китайский язык». «Элоди, лишенная чести на Дикой горе».

Последняя карикатура показалась Люсьену весьма непристойной, но он невольно улыбнулся. «Торжественное шествие Отшельника, под балдахином, по редакциям газет». «Отшельник печатный станок сокрушает, Медведей убивает». «Отшельник, прочитанный наоборот, восхищает академиков возвышенными красотами». На газетной бандероли Люсьен заметил рисунок, изображавший человека с шляпой в протянутой руке и подпись: Фино, отдай мои сто франков! Под рисунком стояло имя, прогремевшее, но не приобщившееся к славе».

Увиденное никак не усмиряет «необузданные мечтания» Люсьена. Он, ко всему прочему, становится свидетелем и даже участником интересной сцены, когда в редакцию является симпатичная дама с претензией: «Сударь,- сказала она Люсьену, — я знаю, почему вы так расхваливаете шляпы мадемуазель Виржини, и я подписываюсь на целый год! Скажите, на каких условиях...

178

 

— Сударыня, я не имею отношения к редакции».

После непродолжительных переговоров с инвалидом она уходит весьма довольная: годовая подписка обеспечит ей рекламу, которой теперь не будет у мадемуазель Виржинии: «Я буду в восторге, сударь! Пусть мадемуазель Флорентина зайдет в мой магазин и выберет, что ей будет угодно. У меня есть и ленты. Значит, все устроено? Ни словом больше не упоминайте о Виржини! Эта старьевщица не способна придумать ни одной новой модели, а я-то их придумываю!»

Тут Люсьен напоминает инвалиду о том, что уже и после четырех часов он ждет целый час, и узнает о том, что уже несколько дней в редакции никто не показывается. Сотрудники являются числа 29—30 только за деньгами, а редактор Фино вообще находится постоянно у себя дома на другой улице. На вопрос о том, «где же составляется газета», Люсьена получает более чем выразительный ответ: «<.> Газета? — сказал служащий, получая из рук Тыквы остаток от гербового сбора. — Газета?., брум!.. брум! — А завтра, старина, будь в шесть часов в типографии, наблюдай, как уходят разносчики. Газета, сударь, составляется на улице, в кабинете авторов и, между одиннадцатью и двенадцатью ночи, в типографии».

Вот и вся технология выпуска газеты. Ко всему прочему, бывший солдат императорской армии, сегодня непосредственно участвующий в работе газеты, вспоминает времена, когда такой «маранной бумаги» не было: «Во времена императора, сударь, этих лавочек мараной бумаги не существовало. Да-с, он отрядил бы капрала да четырех солдат и вытряхнул бы отсюда весь этот хлам, он не позволил бы дурачить себя пустыми фразами».

Благодаря мнению этого героя концепт газета в романе Бальзак наполняется таким содержанием, как «марание бумаги» и одурачивание читателей «пустыми фразами». На вопрос Люсьена о том, насколько бывший офицер осведомлен в редакционных делах, последний отвечает, что «только по части финансов»: «<...> В зависимости от таланта: сто су или три франка за столбец в пятьдесят строк по сорок букв, не считая пробелов. Вот оно как! Что касается до сотрудников... это такие пистолеты! Такие молодчики... Я бы их и в обоз не взял! А они еще чванятся умением наставить каракулей на листе чистой бумаги и смотрят презрительно на старого драгунского капитана императорской гвардии, батальонного ко-мандира в отставке, вступавшего с Наполеоном во все столицы Европы... »

Для старого драгуна императорской гвардии сотрудники газеты это — ничтожные люди, которые только и умеют, что «наставить кара-

179

 

кулей на листе чистой бумаги», не достойные даже того, что их взяли в обоз. На заявление Люсьена о том, что он хотел бы стать сотрудником редакции, отставной офицер-инвалид спрашивает, кем бы он хотел работать и по случаю получает возможность дать еще одну характеристику тем, кто связан с газетой: «<.> Так вот, юноша, у нас сотрудники разных родов оружия: один пишет и жалованье получает, другой и пишет, а ничего не получает — мы таких зовем добровольцами; есть и такие, которые вовсе ничего не пишут, но в дураках не остаются, ребята не промах! Они выдают себя за писателей, пристраиваются к газете, угощают нас обедами, шатаются по театрам, содержат актрис и очень счастливы! Что вам угодно?»

И Жирудо дает Люсьену совет идти «лучше собирать гвозди в канавах», чем связываться с газетным делом. Главное основание для такого совета таково: «Так вот, юноша, тот штатский, которого утром вы видели здесь, заработал в месяц сорок франков. Заработаете ли вы больше? А, по мнению Фино, он самый остроумный из наших сотрудников». Тем не менее, старик Жирудо направляет Люсьена к своему племяннику, издателю газеты Фино, дело которого «не в том, чтобы самому писать, а в том, чтобы заставлять писать других».

Люсьен был ошеломлен «картиной газетных дел» не менее, чем «судьбами литературы», однако от своего замысла не отказался. Он еще десять раз прибегал в редакцию, чтобы встретиться с Андошу Фино, главным редактором газеты, но ни разу не смог его застать: утром он еще не приходил, в полдень оказывалось, что он только вышел и завтракает в таком-то кафе, где ему сообщала буфетчица, что господин Фино «только что ушел». В результате Люсьен начал считать главного редактора «за персонаж апокрифический, сказочный». Наконец, ему захотелось узнать «причину таинственности, окружавшей газету». За помощью он обращается к своему приятелю Этьену Лусто, «который после двухлетнего искуса устроился сотрудником в газету и считался другом некоторых знаменитостей той эпохи». К тому же Люсьен хотел, чтобы Лусто оценил его сонеты. Оказывается, что и в этом случае никак нельзя обойтись без газет.

Этьен Лусто спрашивает Люсьена о том, кто он классик или романтик, потому что, если он эклектик, то обречен «на одиночество». Значит, надо примкнуть к какой-то стороне. На вопрос Люсьена о том, кто сильнее, Лусто отвечает, что «подписчиков у либеральных газет больше, нежели у роялистских и правительственных». Первые за — романтиков, а вторые — за классиков.

180

 

Читая Лусто свои любимые сонеты, Люсьен был задет «полной неподвижностью» последнего при чтении и отнес ее за счет того, что он журналист со своим бесстрастием, «которое достигается привычкой к критике и отличает журналистов, пресыщенных прозой, драмами и стихами».

Прослушав чтение сонетов, Этьен Лусто заметил, что таланта Лю-сьена «достанет на трех поэтов», однако этого мало для того, чтобы стать знаменитым: «Вы никого не знаете, у вас нет доступа ни в одну газету: ваши Маргаритки так и не расправят своих лепестков, смятых сейчас вашими руками: они никогда не расцветут под солнцем гласности на листах с широкими полями, испещренными заставками, на которые щедр известный Дориа, издатель знаменитостей, король Деревянных галерей. Бедный мальчик, я приехал в Париж, подобно вам исполненный мечтаний, влюбленный в искусство, движимый неодолимым порывом к славе; я натолкнулся на изнанку нашего ремесла, на рогатки книжной торговли, на неоспоримость нужды».

Газета оказывается тем средством, благодаря которому общество может узнать о таланте. Рассказав историю своей неудавшейся литературной карьеры, Лусто говорит Люсьену о том, что жить можно только журналистикой, а не литературой. При этом он дает уничижительную характеристику и журналистике, и своей газетной деятельности. Сами редакции газет он называет пренебрежительно «лавочками». В его опыте сотрудничества с этими «лавочками» были и безуспешные просьбы взять в штат, и работа «сверхштатным сотрудником», и обвинения в том, что он распугивает подписчиков.

Пройдя через многие унижения, сегодня Лусто, по его собственному признанию, «почти даром» пишет «о бульварных театрах», для той самой газеты, редакцию которой неоднократно посещал Люсьен. Кроме того, журналист вынужден жить за счет продажи билетов, которые ему дают директора театров «в обмен на благосклонные статьи в газете». Приходится жить и продажей книг, которые ему «посылают на отзыв издатели». Наконец, признается журналист, свой гонорар он взимает даже «натурой с промышленников, за или против которых» ему разрешает писать статьи издатель газеты: «Жидкий кармин, Крем султанши, Кефалическое масло. Бразильская помада платят за бойкую статью от двадцати до тридцати франков. Я вынужден бранить издателя, если он скупится на экземпляры для газеты: газета получает два экземпляра, но их продаст Фино, а два экземпляра нужны мне для продажи. Скупец, издай он не роман, а настоящее чудо, все же будет разнесен в пух и прах. Подло, но я живу этим ремеслом, как и сотни мне подобных!»

181

 

В признаниях Лусто журналистская деятельность наполняется значениями продажности и подлости. Характерно, что сами журналисты это осознают, но изменить ничего не могут.

Не лучше обстоит дело и с литературной деятельностью, она оказывается ничем не лучше политической. Только политикой или журналистской деятельностью можно жить, получать с этого доходы, а в случае с литературной деятельностью такое почти невозможно. Может быть, и потому, что литературное дело напрямую связано с газетным: задумывая издание литературного произведения или собрания сочинений, издатель обязательно платит газетам, «чтобы предотвратить нападки, и мои доходы, — откровенничает Лусто, — находятся в прямой зависимости от издательских».

В таком же зависимом положении от газет находятся театры и актеры: «<.> Актрисы тоже оплачивают похвалы, но более ловкие оплачивают критику, ибо молчания они боятся более всего. Критическая статья, написанная с целью вызвать полемику, больше ценится и дороже оплачивается, чем сухая похвала, которая завтра же забудется. Полемика, дорогой мой, это пьедестал для знаменитостей. Ремеслам наемного убийцы идей и репутацией, деловых, литературных и театральных, я зарабатываю пятьдесят экю в месяц; теперь я уже могу продать роман за пятьсот франков и начинаю слыть опасным человеком».

Успех литературного произведения, театральной постановки, карьера режиссера или актера зависят, в первую очередь, от того, как оплачена реакция на них периодической печати. Есть и своя «технология». Одно дело написать похвальную статью, «которая завтра же забудется», другое — критическая статья, способная вызвать полемику, а потому она «больше ценится и дороже оплачивается».

Лусто не теряет надежды на то, что занятие таким безнравственным, а иногда и просто подлым журналистским делом — явление временное. Когда-нибудь у него будет и своя квартира, и отдел фельетона в крупной газете. Вот только он не знает, кем станет к тому времени: «<.> Разве я знаю, кем я буду: министром или честным человеком, — все еще возможно. И у меня принята на театр прекрасная трагедия! И в рукописи у меня погибает поэма! И я был добр, был чист сердцем. А теперь живу с актрисой из драматической панорамы... я, мечтавший о возвышенной любви изысканной женщины большого света! И из-за того, что издатель откажет нашей газете в лишнем экземпляре, я браню книгу, которую нахожу прекрасной!»

182

 

То, чем сегодня занимается журналист Лусто, может в будущем дать любой результат: он может оказаться либо министром, либо честным человеком. Но уже сегодня он знает, что «был добр» и «был чист сердцем», то есть — в прошлом. Он знает, что его мечты в прошлом «о возвышенной любви изысканной женщины большого света» уже обернулись сожительством «с актрисой из драматической панорамы». Значит, такая журналистская деятельность уже имеет вполне конкретные и ощутимые результаты.

Размышляя далее о судьбе литературного таланта в современном обществе, Лусто с горечью говорит о том, какая «страшная одиссея» предшествует признанию и славе, любви публики, сколько надо совершить безнравственного для того, чтобы их добиться. Он говорит о том, скольких молодых талантливых людей, приехавших в Париж из провинции поглотили «клоака газеты» и «болото книжной торговли». А все потому, что «владельцы газет — подрядчики, а мы — каменщики. И вот, чем человек ничтожнее, тем он быстрее достигает успеха; он готов глотать самые горькие пилюли, сносить любые обиды, потворствовать низким страстишкам литературных султанов, как этот новоприезжий из Лиможа, Гектор Мерлен, который уже заведует политическим отделом в одном из органов правого центра и пишет в нашей газетке: я видел, как он поднял шляпу, которую уронил главный редактор. Никого не затрагивая, этот юноша проскользнет меж честолюбцами, покамест те будут друг с другом грызться».

Слова Лусто нельзя воспринимать иначе, как характеристику журналиста, который успешно делает карьеру, а потому обязан глотать самые горькие пилюли, сносить обиды и даже холуйствовать перед тем, от кого зависит его газетная деятельность. В этом мире, по мнению Лу-сто, выгоднее быть посредственностью, чем талантом.

Несмотря на то, что раскрытая Этьеном Лусто картина вселила в душу Люсьена «леденящий холод», он уверенно заявляет, что восторжествует и в этих условиях. Лусто обещает ему свою помощь и, в первую очередь, обещает познакомить его с Фино, у которого сам работает. Так герой оказался на перепутье Содружества и Журналистики: «<.> один путь был долог, почетен, надежен; другой — усеян камнями преткновения и гибелен, обилен мутными источниками, в которых погрязнет его совесть. Характер побуждал его избрать путь более короткий и внешне более приятный, действовать средствами решительными и быстрыми. В то время он не видел никакого различия между благородной дружбой д'Артеза и поверхностным дружелюбием Лусто. Подвижной

183

 

ум Люсьена усмотрел в газете некое оружие, в меру своих сил и таланта, и он пожелал за него взяться. Он был ослеплен предложениями своего нового друга, очарован развязностью, с которой тот похлопал его по руке. Мог ли он знать, что в армии печати каждый нуждается в друзьях, как генералы нуждаются в солдатах! Лусто, оценив его решимость, ста-рался завербовать его в надежде привязать к себе. Журналист приобретал первого друга, Люсьен — первого покровителя; один мечтал быть капралом, другой желал стать солдатом».

Газета, в понимании Люсьена, уже не возможность и даже не средство, а именно оружие. Таким агрессивным содержанием теперь наполняется этот концепт. Вполне логично поэтому, что несколько ниже в этом эпизоде возникает «армия печати».

Позже Люсьен узнает, что современное издательское сообщество признает поэтами только четырех человек «Беранже, Казимир Делавинь, Ламартин, Виктор Гюго», но есть еще «Каналис... поэт, созданный газетными статьями».

Все события в романе, связанные с прессой, так или иначе, выходят на материальные интересы. Журналиста, который работает в «Журналь де Деба» спрашивают не о том, как он пишет, а том, платят ли ему «огромные деньги». На что он отвечает: «Сто франков за столбец. Не бог весть какая оплата, когда приходится прочитывать столько книг. Из сотни едва ли отыщется одна, которой стоит заняться <.>»

В романе постоянно идут разговоры о том, сколько нужно денег для того, чтобы издавать газету или журнал, какие в будущем доходы может принести то или иное издание, какие оклады и гонорары получают редакторы и журналисты, есть ли смысл в том, чтобы скупать или продавать печатные издания и какую это может принести пользу. Персонажи подсчитывают количество паев и пайщиков газет и журналов, а последние ведут постоянную борьбу за подписчиков. Публикации оцениваются не по их качеству, а по тому, сколько они могут стоить в «крупных газетах» и «мелких газетках».

В качестве важной характеристики издателя персонажи обязательно сообщают о том, какой доход приносит ему газета или журнал. Лусто только в денежном выражении привык оценивать любое произведение искусства, цена которого возрастает, если о нем написано в газете. Так, в одном из эпизодов он замечает: «Постойте! В верхнем ящике комода лежит превосходная гравюра. Цена ей восемьдесят франков. Первые оттиски и хлесткая статья! Ведь я описал ее довольно забавно. Я прошелся насчет Гиппократа, отвергающего дары Артаксеркса. Каково!»

184

 

Статья в газете словно бы повышает стоимость гравюры, как и способствует успеху премьеры в театре. Когда директора одного из театров спрашивают о том, даст ли сборы поставленная пьеса, он отвечает: «Если газета обеспечит успех хлесткими статьями, я могу заработать сто тысяч».

Когда издатель Фино грозит напасть на Оперу, если она не обеспечит ему подписчиков, им владеет, прежде всего, материальный интерес: «Да, каждый скаредничает, — отвечал Фино. — Тот отказывает в ложе, другой скупится взять полсотни абонементов. Я поставил Опере ультиматум: я теперь требую подписки на сто экземпляров и четыре ложи в месяц. Если они согласятся, у моей газеты будет тысяча подписчиков, — из них двести фиктивных. Я знаю средство добыть еще двести таких подписчиков, и к январю у нас будет тысяча двести...

— Вы нас окончательно разорите, — сказал директор.

— Вам нет причины жаловаться, у вас всего лишь десять абонементов. И я устроил вам две благожелательные статьи в «Конститюсьо-нель».

Издатель газеты ставит Опере ультиматум, в качестве оплаты устраивает ей же «две благожелательные статьи» в одной из ведущих газет.

Сам Люсьен очень быстро понял материальную основу и идеологию всего, что связано с современной ему периодической печатью. Общение в кругу издателей и журналистов, писателей и театральных деятелей приводит его к неутешительному выводу: «Все то, что Люсьен слышал за эти два часа, сводилось к деньгам. В театре, как в книжной лавке, как и в редакции газеты, искусства настоящего и настоящей славы не было и в помине»

Однако издание собственной газеты или журнала имеет в романе Бальзака и другие преимущества, к примеру, политические: «Еженедельный журнал, о котором вел переговоры Дориа, имел право писать о политике. В ту пору патенты на общественные трибуны становились редкостью. Газета была преимуществом, столь же желанным, как и театр. Один из самых влиятельных пайщиков газеты «Конститюсьонель» стоял в кругу политических деятелей».

При всем обилии свобод, которыми обладали средства массовой информации, не каждое из них имело право писать о политике, но зато пайщик политического издания автоматически оказывался кругу политических деятелей.

Однако для многих, как и для Люсьена, работа в прессе — лишь временное явление в ожидании лучших времен. Так, один из журналистов

185

 

на вопрос Лусто о том, ради чего он себя утруждает, отвечает: «В ожидании лучшего я пишу для «Газет» о маленьких театрах...» И он же на замечание одного из персонажей том, что «роялисты и либералы пожимают друг другу руки» как закадычные друзья, признается: «Поутру я солидарен с моей газетой, — сказал Натан, — но вечером я думаю, что хочу: ночью все журналисты серы». Это признание свидетельствует о том, что журналист не обязан иметь своих убеждений, когда он работает в газете или журнале определенного направления. Самим собой он становится только после работы, а ночью вообще «все журналисты серы», то есть одних убеждений или вовсе их не имеющие.

Свое, пусть временное участие в работе прессы необходимо использовать с наибольшей эффективностью, к чему, к примеру, призывает Люсьена тот же Лусто: «Через три дня, ежели нам повезет, в вашей власти будет тридцатью остротами — по три остроты в день — так донять человека, что он проклянет свою жизнь; вы можете составить себе ренту с любовных утех: ведь столько актрис в ваших театрах! В вашей власти провалить хорошую пьесу и поднять весь Париж на ноги ради скверной. Если Дориа откажется издать ваши «Маргаритки» и ничего вам не даст, в вашей власти принудить его явиться к вам, покорным и смиренным, и он купит их у вас за две тысячи франков. Блесните талантом, пустите в трех разных газетах три статьи, угрожающие зарезать какую-нибудь спекуляцию Дориа или книгу, на которую он делает ставку, и вы увидите, как он приползет в вашу мансарду и будет увиваться вокруг вас. Наконец ваш роман! Издатели до сей поры выпроваживали вас за дверь более или менее учтиво, теперь они будут стоять в очереди у вашей двери, и рукопись, за которую папаша Догро предлагал четыреста франков, оценят в четыре тысячи! Вот преимущества профессии журналиста. Вот отчего мы преграждаем доступ к газете всем новеньким; и нужен не только огромный талант, но и большое счастье, чтобы туда проникнуть».

Не случайно, в речи Лусто так часто встречается слово «власть». Уже современники Бальзака хорошо знали, что пресса — это вполне реальная власть, поэтому принципиально важно то, кто владеет этой властью и как ею пользуется. Власть — это то, что лежит в основе всех преимуществ профессии журналиста. Но рассуждения этого персонажа о власти тех, кто работает прессе, раскрывают и другую, еще более неприглядную сторону их деятельности. Способность возвысить или «донять» любого человека, провалить хорошую пьесу или убедить «весь Париж» в достоинствах скверной, купить своими статьями благорас-

186

 

положение издателей и другие возможности прессы, о которых с восторгом говорит Лусто, свидетельствуют о глубочайшем неуважении к тем, на кого рассчитана такая информация. Читатели периодической печати, в глазах этого журналиста (и не без оснований), выглядят послушной массой потребителей, готовых верить любым придумкам газетчиков.

Первым наставником для Люсьена в журналистском ремесле и стал Этьен Лусто. Видимо, полученная власть является для этого героя компенсацией за те нравственные потери, которые сделаны им на пути к ней. Он же хорошо представляет себе, насколько могут быть различны возможности тех, кто работает в прессе, однако от этого его буквально упоение этими возможностями не пропадает: «Право судить Фино вы получите только в том случае, если достигнете равного с ним положения: быть судьей может только равный. Если вы беспрекословно станете исполнять его приказы, если приметесь нападать, когда Фино вам прикажет: «Нападай!» — приметесь славословить, когда он прикажет: «Славословь!» — да неужто же это не сулит вам блестящее будущее? Когда вы пожелаете отомстить кому-либо, в вашей власти будет растерзать друга или врага одним только словом, каждодневно повторяемым на страницах нашей газеты, — стоит вам только сказать: «Лу-сто, уничтожим этого человека!» Вы окончательно добьете вашу жертву большой статьей в еженедельнике. Наконец, если дело будет для вас очень существенным, Фино, которому вы уже станете необходимы, разрешит вам нанести последний смертоносный удар в обозрении с десятью или двенадцатью тысячами подписчиков».

То, как понимает Лусто возможности прессы, наглядно иллюстрируют глаголы, которыми пользуется в связи с этим журналист: «судить», «нападать», «отомстить», «растерзать», «уничтожим» и т.п.

Поэтому человек, ставший совладельцем газеты, по сути дела, мощного оружия, сразу же вырастает в глазах общества и становится нужен и интересен всем. Если актриса, к примеру, станет владеть газетой на паях, то «во всех газетах появятся статьи, благожелательные для» нее, она «станет знаменитостью, возможно, получит ангажемент в другой театр на двенадцать тысяч франков».

Характеристика газетного дела и работы журналистов становится еще более выразительной и подробной, когда Люсьену наконец-то удается благодаря Лусто воочию увидеть то, как делается газета. Вечером того дня, когда должна выходить газета, выяснятся, что материалов для нее нет. Поэтому сам издатель принялся строчить «статью

187

 

против Оперы», Люсьену предлагают написать рецензию на пьесу, а сам Лусто обещает заняться бароном и одной спесивой красавицей, которым завтра от его статьи «будет не сладко». Люсьен, наконец-то, увидел и понял, «вот где и вот как создается газета». Оказывается, что к восьми часам вечера в газете нет копий. Копией французские газетчики называли рукопись, приготовленную для набора. Лусто считает, что, возможно, в этом есть свой иронический смыл, ибо в переводе с латыни копия (copia) означает изобилие, у них «в рукописях всегда недостаток»: «<...> У нас широкий, но неосуществимый замысел готовить заранее несколько номеров, — продолжал Лусто. — Вот уж десять часов, и нет ни строчки».

Замысел, о котором вспоминает Лусто, назван «широким», но «неосуществимым». Поэтому, как обычно, для выпуска очередного номера газеты необходимо решить проблему с материалами. Решение этой проблемы дает возможность писателю рассказать о том, какими материалами заполнялись газеты, подобные той, которую издает Фино, и лишний раз вспомнить о нравах, царящих в газетной среде: «<.> Надо сказать Верну и Натану, пусть они для блестящей концовки номера дадут нам десятка два эпиграмм на депутатов, на канцлера Кру-ао, на министров и, ежели понадобится, на наших друзей. В подобных случаях не щадишь родного отца, уподобляешься корсару, который заряжает орудия награбленными экю, только бы не погибнуть. Блесните остроумием в своей статье, и вы завоюете расположение Фино: он признателен из расчета. Это лучший вид признательности, надежный, как квитанция ссудной кассы!»

Люсьен поражен тем, как это можно «Сесть за стол и вдруг загореться остроумием?.. » На что его наставник отвечает: «Точно так же, как загорается кенкет... и горит, пока не иссякнет масло».

Чуть ниже есть еще один примечательный эпизод, свидетельствующий о том, как делается газета Фино: «Копии! Копии! — вскричал Фино, входя в гостиную. — В портфеле редакции пусто. В типографии набирают мою статью и скоро кончат.

— А вот и мы, — сказал Этьен. — В будуаре Флорины есть стол и горит камин. Ежели господин Матифа отыщет нам бумаги и чернил, мы состряпаем газету, покамест Флорина и Корали одеваются. Кардо, Камюзо и Матифа исчезли, кинувшись разыскивать перья, перочинные ножи и все необходимое для двух писателей <.>»

Как-то все очень просто, хотя и с небольшой долей истеричности главного редактора. Получается, что для выпуска газеты надо совсем

188

 

немного: времени столько, сколько будут одеваться две женщины, да к тому же еще «бумаги и чернил». Однако тут выясняется еще одна пикантная подробность. Фино уже написал памфлет против театра за то, что дирекция последнего не хотела дать ему сто подписчиков. В последний момент он узнает от одной из ведущих актрис театра, что нужное количество подписчиков уже есть: «их сбыли хору, оркестру и кордебалету» и даже этим никого не обидели: «Впрочем, твоя газета так остроумна, что никто не станет сетовать. Получишь и ложи. Короче, вот тебе плата за первый квартал, — сказала она, подавая два банковых билета. — Итак, пощади меня!

— Я погиб! — вскричал Фино. — У меня нет передовицы: ведь я должен снять мой проклятый памфлет <.>»

В словах актрисы есть две примечательные детали, которые вступают друг с другом в противоречие. С одной стороны, она откровенно говорит редактору газеты о том, что подписку на нее «сбыли хору, оркестру и кордебалету». А с другой, она же утверждает, что этим «никого не обидели», вследствие того, что его «газета так остроумна». Однако, эти слова актрисы являются и свидетельством того, что ценила определенная группа читателей в газете — остроумие.

Фино готов пощадить актрису и не писать о ней гадости, но лишает газету передовой статьи, которая уже написана и направлена, в том числе, и против этой актрисы. Редактор буквально с мольбой просит находящихся здесь журналистов спасти его, дать «пять столбцов». Лю-сьен обещает дать два своей рецензией. Лусто сообщает, что у него есть материал на один. Натана, Верну и де Брюэля редактор просит сочинить «что-нибудь позабавнее на закуску», надеясь, что «милый Блонде» подарит ему «два небольших столбца для первой страницы». После этого газета готова, можно срочно отправляться в типографию.

Начинающий журналист Люсьен быстро овладел искусством газетных похвал и остроумия. На заявление актрисы Корали, что она не желает того, чтобы ей вместе с каретами покупали похвалы в газетах, Люсьен учтиво отвечает: «Вам они обойдутся недорого. Я никогда не писал в газетах, мне неведомы их обычаи, вам я посвящу мое девственное перо...» И сразу же понимает, что одержал первую победу, хотя еще ничего не написал: «Если ты посвящаешь мне свое перо, я посвящаю тебе мое сердце, — сказала Корали в то краткое мгновение, когда они оставались в карете вдвоем».

В ответ на посвященное перо получить сердце женщины — такова одна из форм продажности современной журналистики.

189

 

Первая статья Люсьеном была написана «за круглым столом в будуаре». Он был воодушевлен «желанием выдержать испытание перед столь замечательными людьми». Произведение под заглавием «Драматическая панорама» получилось примечательное, достойное того, чтобы привести его полностью:

«Первое представление «Алькад в затруднении», имброльо в трех актах. — Дебют мадемуазель Флорины, мадемуазель Корали. — Буффе.

Входят, выходят, говорят, чего-то ищут и ничего не находят, все в волнении. У алькальда пропала дочь, а он находит шляпу, шляпа ему не по голове: должно быть, это шляпа похитителя. Где же похититель? Входят, выходят, говорят, ходят, усердно чего-то ищут. Наконец алькальд находит мужчину без своей дочери, а дочь свою без мужчины; это удовлетворяет судью, но не публику. Водворяется спокойствие, алькальд желает допросить мужчину. Старый алькальд усаживается в большое алькальдово кресло, оправляет свои алькальдовы нарукавники. Испания — единственная страна, где алькальд утопает в широчайших рукавах с нарукавниками и где еще носят брыжжи, представляющие на парижских театрах половину обязанностей алькальда. И этот алькальд, старик, семенящий ногами, страдающий одышкой, — не кто иной, как Буффе. Буффе, преемник Потье, молодой актер, но он столь искусно изображает стариков, что вызывает смех у самых древних старцев. Будущность тысяч старцев таит в себе этот лысый лоб, этот дрожащий голос, эти тонкие дряблые ноги и торс Жеронта. Он так дряхл, этот молодой актер, что становится страшно, — боишься, что его старость прилипчива, как заразная болезнь. И какой изумительный алькальд! Какая прелестная беспокойная улыбка! Какая чванная глупость! Какая дурацкая важность! Какая нерешительность в суждениях! Как хорошо знает этот человек, что поочередно все может стать и правдой и ложью! Он достоин быть министром конституционного короля! На каждый вопрос алькальда незнакомец отвечает вопросом; Буффе в свой черед ему отвечает, и таким путем, вопросами и ответа-ми, алькальд все разъясняет. Эта сцена в высшей степени комическая, где все овеяно духом Мольера, развеселила залу. Казалось, все пришли к соглашению, но я не в состоянии сказать вам, что именно разъяснилось и что осталось неясным. Дочь алькальда изображала чистокровная андалузка, испанка с испанскими глазами, испанским цветом кожи, испанским станом, испанской походкой, испанка с головы до ног, с кинжалом за подвязкой, любовью в сердце и крестом на груди. В конце акта кто-то спросил меня, как идет пьеса, я ответил: «Она в

190

 

красных чулках с зелеными клиньями, в таких вот крохотных лаковых башмачках, во всей Андалузии не сыщешь ножек, столь божественных!» Ах, эта дочь алькальда! При виде ее слова любви срываются с уст, она внушает жестокие желания; готов прыгнуть на сцену и предложить ей свою хижину и сердце или тридцать тысяч ливров ренты и свое перо. Эта андалузка — самая красивая актриса в Париже, Корали, приходится открыть ее имя, — способна предстать и графиней, и гризеткой. И трудно сказать, в каком обличье она более пленительна. Она будет такой, какой пожелает быть, она создана для любой роли. Разве это не лучшая похвала для актрисы?

Во втором акте появилась парижская испанка, с лицом камеи и сокрушительными глазами. Я в свою очередь спросил, откуда она, и мне ответили, что она явилась из-за кулис и имя ее Флорина; но, клянусь, я тому не поверил, — столько огня было в каждом ее движении, столь яростна была ее любовь. Это соперница дочери алькальда, — жена сеньора, скроенного из плаща Альмавивы, а этого материала достанет для сотни вельмож с Больших бульваров. Если Флорина не надела красных чулок с зелеными клиньями и лакированных башмачков, то у нее была мантилья и вуаль, и в качестве светской дамы она пользовалась ими с удивительным мастерством. Она великолепно доказала, что тигрица может стать кошкой. По колким словам, которыми обменивались обе испанки, я понял, что, происходит какая-то драма ревности. Затем, когда все распуталось, глупость алькальда снова все перепутала. Весь этот мир факелов, богачей, слуг, фигаро, сеньоров, алькальдов, девушек и женщин пришел в движение: ходили, приходили, уходили, искали, кружились. Узел снова завязался, у я дал ему волю развязываться, ибо эти две женщины, ревнивая Флорина и счастливица Кора-ли, снова опутали меня своими сборчатыми баскинами и мантильями, и я попал к ним под башмак.

Мне удалось просмотреть третий акт, не натворив бед, не вызвав вмешательства полицейского комиссара и возмущения зрительной залы, и я поверил с той поры в могущество общественной и религиозной нравственности, предмета сугубой заботы палаты депутатов, как будто во Франции уже иссякла нравственность! Я понял, что речь идет о мужчине, который любит двух женщин, не будучи любим, или любим, но сам не любит, который не любит и алькальдов или алькальды его не любят; но он несомненно весьма достойный сеньор и кого-то любит: себя ли самого, или хотя бы бога, ибо он идет в монахи. Ежели вы желаете узнать больше, спешите в Драматическую панораму, вы уже достаточно подго-

191

 

товлены к тому, чтобы пойти туда и в первое же посещение насладиться победоносными красными чулками с зелеными клиньями, многообещающей ножкой, глазами, излучающими солнечный свет, изяществом парижанки, переряженной андалузкой, и андалузки, переряженной парижанкой; затем вы придете вторично, чтобы насладиться пьесой, и образ старого алькальда заставит вас смеяться до слез, а образ влюбленного сеньора — плакать. Пьеса заслужила успех двоякого рода. Автор, как говорят, написал ее в сотрудничестве с одним из наших крупных поэтов, избрав приманкою успеха двух влюбленных красавиц: взволнованный партер едва не умер от восторга. Казалось, ноги девушек были красноречивее штора. Тем не менее, когда обе соперницы удалились, нашли, что диалог остроумен, а это достаточно доказывает превосходное качество пьесы. Имя автора было встречено оглушительными рукоплесканиями, встревожившими архитектора — строителя залы; но автор, привычный к извержениям опьяненного Везувия под театральной люстрой, не дрогнул: то был господин де Кюрси. Актрисы проплясали знаменитое севильское болеро, — некогда этот танец пощадили отцы вселенского собора, и ныне на него не наложила запрета цензура, несмотря на его сладострастие. Довольно одного этого болеро, чтобы привлечь всех старцев, не ведающих, как пристроить остатки своей любви, и из чувства милосердия я советую им тщательно протереть стекла лорнетов».

Автор сообщает, что Люсьен написал свою статью «в новой, необычной манере, вызвавшей целый переворот в журналистике». В это же самое время его покровитель Лусто в традиционной для него и для газеты манере «писал статью, трактовавшую о нравах, озаглавленную: «Бывший щеголь», которая начиналась она так: «Щеголь времен Империи, как водится, высокий и стройный мужчина, прекрасно сохранившийся: он носит корсет и орден Почетного легиона. Имя его что-то вроде Потле: желая быть любезным нынешнему двору, барон времен Империи пожаловал себя частицей «дю»; ныне он дю Потле, а в случае революции опять обратится в Потле. Человек переменчивый, как его фамилия, он волочится теперь за одной дамой из Сен-Жерменского предместья, меж тем как ранее он был достойным, полезным и приятным шлейфоносцем у сестры некой особы, имени которой я не называю из скромности. Ныне дю Потле отрицает свою службу при дворе ее императорского высочества, но он все еще распевает романсы своей любезной покровительницы... »

На этом Бальзак прерывает свое «цитирование» статьи Лусто, чтобы дать характеристику той манере, той стилистике, в которой, как оказа-

192

 

лось, работал не только приятель и наставник Люсьена: «Статья представляла сплетение намеков, достаточно вздорных, обычных в ту пору для газет; впоследствии этот жанр был удивительно усовершенствован газетами, и особенно «Фигаро». Лусто проводил между г-жой де Бар-жетон, за которой волочился Шатле, и костлявой выдрой шутовскую параллель, забавлявшую, независимо от того, кто именно скрывался за этими фигурами, избранными предметом насмешек. Шатле был уподоблен цапле. Любовь цапли не шла впрок выдре; стоило выдре к ней прикоснуться, она сгибалась в три погибели. Статья вызывала безудержный смех. Эти вышучивания, продолжавшиеся из номера в номер и, как известно, наделавшие много шуму в Сен-Жерменском предместье, было одною из тысячи и одной причин введения суровых законов против печати».

Приведенный отрывок и бальзаковский пересказ с комментарием дают вполне законченное представление о том, каким был этот жанр «вышучиваний», по сути дела, обыкновенных светских сплетен, что характерно было для стиля этого жанра и даже выставляют его «одною из тысячи и одной причин введения суровых законов против печати». Совершенствованием этого жанра занимались даже такие уважаемые и респектабельные газеты, как «Фигаро».

Когда за материалами для газеты является типографский ученик, то предупреждает, что наборщики разойдутся, если он ничего им не принесет. Фино предлагает передать им десять франков, только бы они еще подождали, на что получает вполне резонный ответ: «Если я им отдам деньги, сударь, они займутся пьянографией, а тогда прощай газета!»

Статья Люсьена вызвала в гостиной рукоплескания, «актрисы целовали новообращенного, три негоцианта едва его не задушили в объятьях, де Брюэль, пожимая ему руку, прослезился, — а директор пригласил его к себе на обед». Блонде заявил Люсьену, что он «человек большого ума, сердца и вкуса», а Фино объявил его сотрудником своей газеты, «побла-годарив Лусто и окинув Люсьена взглядом эксплуататора».

Бальзак дает возможность читателю соприкоснуться с тем юмором, которым наполнялись газеты подобного рода. Де Брюэль, например, написал для газеты:

«Заметив, что виконт д'А... успешно занимает общество, виконт Демосфен вчера сказал: «Возможно, меня теперь оставят в покое».

«Некая дама сказала ультрароялисту, бранившему речь г-на Паскье как развитие системы Деказа: «Да, но у него чисто монархические икры».

193

 

Редактора газеты такие «произведения» более чем удовлетворяют: «Если таково начало, дальше и слушать не надо. Все идет отлично, — сказал Фино. — Беги отнеси копии, — приказал он ученику. — Газета сшита на живую нитку, но это наш лучший номер, — сказал он, оборачиваясь к группе писателей, уже искоса поглядывавших на Люсьена».

Так делается одна из множества парижских газеток, и так Люсьен попадает в газетный мир, который уже в самый первый момент открывает перед ним, как ему кажется, безграничные возможности, «пышное пиршество» жизни, от которого он не мог уклониться, как «человек, алчущий чувственных наслаждений, истосковавшийся в однообразии провинции, вовлеченный в парижские бездны, измученный нуждой, истомленный невольным целомудрием, изнемогший от монашеской жизни в улице Клюни и от бесплодных трудов».

Главное, подчеркивает Бальзак, Люсьен «уже вкусил от приманок журналистики, прежде не доступных для него. Газету, которую он долго и напрасно подкарауливал на улице Сантье, он подстерег теперь за столом в образе пирующих веселых малых. Газета отомстит за все его горести, она завтра же пронзит два сердца; а как желал он, но, увы, тщетно, напоить их тем же бешенством и отчаянием, каким они его напоили!»

В этих размышлениях героя принципиально важным представляется тот момент, что Люсьен «подкарауливал» газету «на улице», а «подстерег» ее «за столом», да еще и «в образе пирующих веселых малых». Улица и стол в этом контексте выступают как пространственная оппозиция: то, что он искал в открытом пространстве, стало доступным ему в пространстве замкнутом. При этом сама газета (в который раз!) воспринимается как орудие мести «за все его горести». Упоение достигнутым не позволяет Люсьену заметить того, как изменилось его положение, как иным стало отношение окружающих и, в первую очередь, Лусто, которого он по-прежнему считает другом: «Глядя на Лусто, он говорил про себя: «Вот это друг!» — не подозревая, что Лусто уже боится его как опасного соперника. Люсьен совершил оплошность, обнаружив всю остроту своего ума: бледная статья прекрасно ему бы послужила. Блонде, не в пример Лусто, снедаемому завистью, сказал Фино, что приходится склониться перед талантом, столь явным. Приговор этот определил поведение Лусто, он решил остаться другом Лю-сьена и вместе с Фино эксплуатировать опасного новичка, не давая ему выбиться из нужды. Решение было быстро принято и вполне понято обоими журналистами, судя по кратким фразам, которыми они вполголоса обменялись:

194

 

 «— У него есть талант.

— Он будет требователен.

— А-а!..

— Э-э-э!.. »

Парадоксальная ситуация: обнаруженная острота ума, благодаря которой Люсьен и был принят в столь желанный им газетный мир, номинирована в тексте как «оплошность», из-за которой герой получил «опасного соперника» в лице человека, которого считает другом. И средство борьбы выбрано самое радикальное и самое простое — эксплуатировать, не давая «выбиться из нужды». Люсьену этого пока понять не дано, однако есть среди гостей, пиршествующих за столом, человек, который понимает, с кем имеет дело. Это — германский дипломат, который признается в том, что испытывает «некоторый страх, ужиная с французскими журналистами... И право, мне кажется, — замечает он, — что ныне вечером я ужинаю с львами и пантерами, которые оказали мне честь, спрятав свои когти». Дипломат искренне благодарит бога за то, что у него «на родине нет газет».

Разговор, который был вызван словами германского дипломата, есть яркое свидетельство того, как общество относится к прессе, в чем сами издатели и журналисты видят ее возможности, каким героям романа видится ее будущее: «<...> И точно, — сказал Блонде. — Мы могли бы заявить и доказать Европе, что нынче вечером вы, ваше превосходительство, изрыгнули змия, что этот змий соблазнил мадемуазель Туллию, самую красивую нашу танцовщицу, и отсюда перейти к истолкованию Библии, истории Евы и первородного греха. Но будьте покойны, вы наш гость.

— Это было бы забавно, — сказал Фино.

— Мы могли бы обнародовать научные диссертации о всех видах змиев, таящихся в сердце и корпусе человеческом, и затем перейти к дипломатическому корпусу, — сказал Лусто.

— Мы могли бы доказать, что некий змий притаился и в этом бокале, под вишнями в спирту, — сказал Верну.

— И в конце концов вы бы этому поверили, — сказал Виньон дипломату.

— Господа, не выпускайте своих когтей — восклицал герцог де Ре-торе».

В словах журналистов слышится упоение своей властью, некая уверенность в том, что любая несуразица может быть так опубликована в газете, что ей поверят. Не случайно, Фино говорит о могуществе газе-

195

 

ты, которое будет только возрастать, причем, это возрастание, по его мнению, поистине безгранично — вплоть до возведения на престол и низвержения монархий: «<.> Влияние, могущество газеты лишь на своем восходе, — сказал Фино. — Журналистика еще в детском возрасте, она вырастет; через десять лет все будет подлежать гласности. Мысль все озарит, она...

— Она все растлит, — сказал Бленде, перебивая Фано.

— Совершенно верно, — сказал Клод Виньон.

— Она будет возводить на престол королей, — сказал Лусто.

— И низвергать монархии, — сказал дипломат.

— Итак, — сказал Блонде, — если бы пресса не существовала, ее не следовало бы изобретать! Но она существует, мы ею живем.

— Она вас и погубит, — сказал дипломат. — Разве вы не видите, что господство масс, ежели предположить, что вы их просвещаете, затруднит возвышение личности, что, сея зерна самосознания в умах низших классов, вы пожнете бурю и станете первыми ее жертвами? Что в Париже сокрушают прежде всего?

— Уличные фонари, — сказал Натан, — но мы чрезвычайно скромны и этого не опасаемся; самое большее, мы дадим трещину.

— Вы народ чересчур остроумный и ни одному правительству не дадите укрепиться, — сказал посол. — Иначе вы своими перьями завоевали бы Европу, тогда как не могли ее удержать мечом».

Журналистов никак не смущает даже то, что газета не только орудие гласности и «озарения» всего и вся, но и источник растления. Они уверены в том, что в будущем даже возведение на престол и низвержение монархий будет зависеть от нее. Самым прозорливым в данном случае оказался дипломат, который абсолютно точно определяет прессу как средство просвещения масс, становления и развития «самосознания в умах низших классов». Пресса, по его мнению, оружие намного более мощное, нежели армии и военный гений Наполеона. В союзе с официальной властью она своим пером может завоевать всю Европу и даже удержать ее.

Откровенное сожаление относительно самого существования прессы все же пробиваются в словах и самих журналистов, пусть и в виде только реплик. Например, слова Блонде о том, что «если бы пресса не существовала, ее не следовало бы изобретать», однако, если она уже есть, то почему бы не использовать ее наличие в своих целях, в том числе, и как источник существования.

Одним из самых принципиальных вопросов для участвующих в разговоре является вопрос о том, в каких отношениях находятся и долж-

196

 

ны находиться пресса и официальные власти. Для последних пресса — это зло, которое при умном подходе можно обратить себе во благо, но власть, не понимая этого, предпочитает бороться с прессой: «<.> Газета — зло, — сказал Клод Виньон. — Зло можно было бы обратить в пользу, но правительство желает с ним бороться. Пусть попробует. Кто потерпит поражение? Вот вопрос.

— Правительство, — сказал Блонде. — Я всегда буду это утверждать. Во Франции остроумие превыше всего, и газеты обладают тем, что превыше остроумия всех вместе взятых остроумцев, — лицемерием Тартюфа».

Этот же герой, обращаясь к Фино заявляет, что он, как издатель газеты есть «владелец одного из таких складов ядовитых веществ». Его мысль поддерживают и развивают другие:

«<...> — Блонде прав, — сказал Клод Виньон, — газета, вместо того чтобы возвыситься до служения обществу, стала орудием в руках партий; орудие обратили в предмет торговли; и, как при любом торгашестве, не стало ни стыда, ни совести. Всякая газета, как сказал Блонде, — это лавочка, где торгуют словами любой окраски, по вкусу публики. Изда-вайся газета для горбунов, и утром и вечером доказывалась бы красота, доброта, необходимость людей горбатых. Газета существует не ради того, чтобы направлять общественное мнение, но ради того, чтобы потворствовать ему. И недалек час, когда все газеты станут вероломны, лицемерны, бесчестны, лживы и смертоносны; они станут губить мысль, доктрины, людей, и в силу этого будут процветать. У них преимущество всех отвлеченных существ: зло будет совершено, и никто в том не будет повинен. . Наполеон назвал причину этого нравственного, а ежели угодно, безнравственного явления — вот великолепные слова, подсказанные ему изучением деятельности Конвента: «Коллективные преступления ни на кого не возлагают ответственности». Газета может позволить себе самые гнусные выходки, и никто из виновников не сочтет себя лично запятнанным».

Весьма интересно и показательно в данном случае приравнивание газеты к отвлеченным существам. Хотя говорящий и слушающие прекрасно осознают, что газета никакое не отвлеченное существо, однако никто не возразил, даже не засомневался. И никакие законы, в том числе и карательные, не могут изменить этой газетной идеологии, не могут позитивно на нее повлиять. Один из участников дискуссии, журналист Натан убежден в том, что «чем жестче будут законы, тем разрушительнее будет сила остроумия, как взрывы пара в котле с закрытым

197

 

предохранительным клапаном. Допустим, король сделает что-либо для блага страны; если газета настроена против короля, все будет приписано министру, и обратно. Если газета измыслила наглую клевету, она сошлется на неверные сведения. Если оскорбленный ею человек вздумает жаловаться, она попросит простить ей вольность. Если подадут в суд, она будет возражать, что от нее не требовали опровержения; но, ежели бы потребовали опровержения, натолкнулись бы на отказ в шутливой форме, — она сочтет свое преступление вздором. Наконец, она высмеет свою жертву, если та восторжествует. Ежели газете случится понести наказание, заплатить слишком крупный штраф, она представит жалоб-щика врагом свободы, родины и просвещения. Она скажет, что такой-то, допустим, вор, а потом разъяснит, что он самый честный человек в королевстве. Итак, ее преступление — милая шутка! Ее обидчики — чудовища! И в ее власти, в тот или иной срок, заставить людей, читающих газету, всему поверить. Затем все, что ей не по нраву, окажется непатриотичным, и она всегда будет права. Она обратит религию против религии, хартию против короля; она вышутит судебные власти, когда те ее затронут, и станет их восхвалять, когда они будут потакать страстям толпы. Чтобы привлечь подписчиков, она сочинит самые трогательные сказки, будет паясничать, точно Бобеш перед балаганом. Газета ради хлесткого слова не пожалеет родного отца, только бы заинтересовать или позабавить читателей. Она уподобится актеру, который в бутафорскую урну положил прах своего сына, чтобы на сцене плакать настоящими слезами, или возлюбленной, готовой пожертвовать всем ради своего милого».

Более уничижительную характеристику газеты трудно найти в европейской литературе. Естественно, дело такого характера и такой идеологии требует и определенного рода исполнителей, поэтому не менее обличительна и характеристика тех, кто создает прессу: «<...> Народ лицемерный и лишенный великодушия, — продолжал Виньон, — он изгонит из своей среды талант, как афиняне изгнали Аристида. Мы увидим, что газеты, руководимые вначале честными людьми, попадут в руки людей посредственных, эластичных, как гуттаперча, отличающихся податливостью и малодушием — качествами, которых недостает гению, либо в руки лавочников, достаточно богатых, чтобы покупать наше перо. Мы уже наблюдаем нечто подобное. Но через десять лет любой мальчишка, вышедший из коллежа, возомнит себя великим человеком, он взберется на газетный столбец, чтобы надавать пощечин своим предшественникам; он стащит их оттуда за ноги, чтобы занять их место. Наполеон был прав, надев на печать намордник. Держу пари, что оппозиционные

198

 

листки, когда им удастся провести своих людей в правительство, сбросят его при помощи тех же доводов и тех же статей, какие нынче выдвигаются против короля, и это не замедлит случиться, как только новое правительство в чем-либо им откажет. Чем больше будет поблажек журналистам, тем требовательнее станут газеты. На смену журналистам-выскочкам придут журналисты голодные, нищие».

Называя состояние прессы язвой, говорящий уверен в том, что она неисцелима и ее злокачественность будет только усиливаться: «Язва неисцелима, она станет еще злокачественнее, еще нестерпимее; и чем более будет угнетать зло, тем безропотнее будут его сносить до той поры, когда из-за обилия газет произойдет вавилонское столпотворение. Мы все, сколько тут нас есть, знаем, что в отсутствии чувства благодарности газеты перещеголяют королей, в спекуляциях и расчетах они перещеголяют самых грязных торгашей, и они пожрут наше дарование, принуждая нас каждое утро продавать экстракт нашего мозга; но мы все будем работать для них, как рабочие на ртутных рудниках, зная, как и они, что нас ждет смерть».

Наиболее выразительным и убедительным в данном случае является то, что такая жестокая характеристика звучит из уст тех, кто сам создает прессу, прилагает усилия своего мозга, эксплуатирует свой талант и свое остроумие во имя ее создания, однако изменить позитивно ничего не может.

Люди, знающие, что такое газета, предупреждали Люсьена заранее от его поспешного шага, но в тот момент, когда он оказался принятым в газетную среду, ничего изменить уже нельзя, можно только констатировать, как это делает один из участников разговора: «<.> Вот там, подле Корали, сидит молодой человек... Как его имя? Люсьен! Он красив, он поэт и, что для него важнее, умный человек; и что ж, он вступит в грязный притон продажной мысли, именуемый газетами, он расточит свои лучшие замыслы, иссушит мозг, развратит душу, ступит на путь анонимных низостей, которые в словесной войне заменяют военные хитрости, грабежи, поджоги и переходы в другой лагерь, по обычаю кондотьеров. Когда же он, подобно тысяче других, растратит свой прекрасный талант на потребу пайщиков газеты, эти торговцы ядом предоставят ему умирать от голода, если он будет жаждать, и от жажды, если он будет голодать».

В романе Бальзака о газете и газетном мире и его тружениках говорится еще много и подробно, но ничего принципиально нового писатель к тем характеристикам, что уже приведены, не добавляет.

199

 

Предостережений «на скользком пути, ведущем в бездну», Люсьену было сделано много, однако он им не внял, он «не желал верить в столь глубокое растление» газетным миром, которое ему предрекали. Он «слышал стенания журналистов, обнажающих свои язвы, он наблюдал, как они работают», но поверил в свой талант и свою духовную силу, а потому смело шагнул в этот мир, который оказался для него бездной падения: «Перед ним раскрылась вся глубина парижской растленности, столь ярко охарактеризованной Блюхером, но он не отшатнулся от страшного зрелища.» К сожалению, предостерегавшие оказались абсолютно правы. Талант и вдохновение будут попраны, внутренний мир Люсьена Шардона будет изуродован, искалечен до такой степени, что даже у смертного одра своей возлюбленной он будет писать пошлые, скабрезные стишки, чтобы заработать двести франков на похороны.

200