Юрганов А.Л. Русское национальное государство: Жизненный мир историков эпохи сталинизма. – М.: РГГУ, 2011. – 765 с.

Советский мир (или советская цивилизация) – достаточно плохо описанный и малопонятный феномен. Внешний наблюдатель – советолог в прошлом или историк сейчас – с трудом реконструируют смыслы, к которым обращались обитатели того мира. Исследование Юрганова – попытка такой реконструкции «жизненного мира советских историков 20-х – 50-х годов»: смыслов, которыми они оперировали, и быстрых подвижек конфигураций смыслов, которые можно зафиксировать. Введением в исследование оказывается статья лауреата Сталинской премии П.П. Смирнова «Образование Русского централизованного государства XIV – XV вв.», опубликованная в № 2-3 «Вопросов истории» за 1946. Статья, которая сейчас практически неотличима от массы однородных публикаций 40-х – 50-х годов – но которая явно выделялась в то время, свидетельством чему примечание редакции, в котором последняя решительно заявляла, что «не разделяет основных положений статьи проф. Смирнова» и публикует статью в дискуссионном порядке. Собственно, вся остальная книга является попыткой разобраться в смысловых переплетениях той эпохи – понять, что именно, незаметное для современного взгляда, делало весной 1946 года статью П.П. Смирнова остро-дискуссионной, какой смысл видели участники дискуссий за вроде бы идентичными терминами «централизованное национальное государство» и «национальное централизованное государство». Иными словами, цель работы Юрганова – реконструировать смыслы и словарь эпохи, сделав понятными конфликты и противостояния среди историков того времени[1].

Как рассказывал на презентации в РГГУ сам Андрей Львович: «Мне всегда казалось, что история исторической науки гораздо более драматична [по сравнению с привычными историографическими схемами]. Кроме того, не обошлось без влияния моего учителя Владимира Борисовича Кобрина, который обладал энциклопедическими знаниями. Он много рассказывал о том времени, к тому же знал то, что я смог впоследствии найти только в архиве. Его рассказы были грустными, драматическими — историки 20-50-х годов представали живыми, интересными людьми»[2].

Пытаясь реконструировать реальную сложность эпохи, исследователь демонстрирует, как историки переходили из достаточно ясной ситуации, созданной господством теории М.Н. Покровского, в ситуацию неопределенности 30-х – 50-х годов. На смену тезисам, имеющим достаточно ясный смысл и поддающихся в случае необходимости конкретизации, приходил набор высказываний классиков, сборка которых в непротиворечивую схему должна была по возможности включить их все, причем учитывая потребности момента, а сами высказывания оказывались вневременными, независящими от контекста. В подобной ситуации ни у кого из историков нет возможности быть уверенным в собственной правоте, уверенным в том, понимает ли он, чего действительно желают от историков, каковы «задачи, поставленные перед советской исторической наукой». Так, например, заново рассматривая ход совещания историков в ЦК ВКП(б) в 1944 г. и историю подготовки решений по результатам совещания, Юрганов показывает, что невозможно представить линейную схему укрепления «националистических» взглядов, поскольку, одновременно с критикой «непатриотических» позиций (и уже возникающей критикой «космополитизма»), критика направлена и на противоположную позицию – причем авторское участие Сталина в подготовке постановления заключается как раз в усилении этого второго направления критики. Метазадача власти в подобной ситуации – достигая тех или иных тактических целей, сохранить долгосрочную неопределенность; сторонники любой позиции не могут быть уверены в том, насколько они соответствуют «вневременной истине»: любая интерпретация высказываний основоположников уже является интерпретацией, неким удалением от истины, единственным обладателем которой является Сталин, но спросить или уточнить у которого невозможно – и тем самым каждый историк должен сам пытаться угадать правильный ответ.

Наиболее яркая и любопытная по частным наблюдениям и выводам пятая глава работы – «Сталин и Эйзенштейн», где Юрганов обращается к анализу знаменитой беседы Сталина, Молотова, Жданова с Эйзенштейном и Черкасским в феврале 1947 г. Исследователь доказывает, что обычно вызывающие удивление и воспринимающиеся как уникальные суждения Сталина об Иване Грозном, в действительности укоренены в современной ему исторической литературе – и либо являются воспроизведением имеющихся в ней позиций, либо же «читательским переосмыслением». Так, известный пассаж о недостаточности репрессий Ивана Грозного, о том, что царь «не дорезал пять крупный феодальных семей. Если он пять боярских семей уничтожил, то вообще не было бы Смутного времени. А Иван Грозный кого-нибудь казнил и потом долго каялся и молился. Бог ему в этом деле мешал… Нужно было быть еще решительнее» - обыкновенно воспринимается как «оригинальное» суждение Сталина, источник информации которого не установлен. Юрганов убедительно доказывает, что источник имеется – только находится он не среди исследований об Иване Грозном, где обычно искали историки, а в учебном пособии «История СССР» для слушателей ВПШ при ЦК ВКП(б), написанном К.В. Базилевичем и Г.А. Новицким. Единственное, что «примыслено» самим Сталиным – «пять боярских семей», в остальном же вождь явно воспроизводит по памяти недавно прочитанную книгу:

«Сталин – создатель грандиозной идеологической системы, но одновременно он выступал и как часть этой системы, в роли своеобразного школьного учителя, которому не нравится, что кто-то спорит с учебником по русской истории. Аналогия, может быть, и не вполне уместная, но точная. Тот, кто придумал Интернет (пусть это даже не один человек), создал Систему, законы существования которой ему уже не под силу отменить. Такой создатель неизбежно превращается в рядового пользователя Системы» (стр. 518).

Когда Сталин противопоставляет старый и современный взгляд на Грозного, то в беседе с Эйзенштейном он действительно занимает позицию, довольно близкую к школьному учебнику 1938 г. – недоразумение, возникающее в интерпретации ряда высказываний Сталина, связано с подспудным предположением о том, что источником информации должны выступать научные работы. И, разумеется, целый ряд суждений Сталина о Грозном имеет своим источником, как это уже достаточно давно установлено, научно-популярную работу Р.Ю. Виппера, первое издание (1922) которой имелось в личной библиотеке Сталина и на котором он оставил довольно многочисленные замечания:

«Никакой “уникальной точки зрения” на значение в истории Ивана Грозного Сталин не имел. Его вполне устраивали общеизвестные позиции историков, труды И.И. Смирнова, Р.Ю. Виппера, а также содержание учебников, сформировавших устойчивый стереотип восприятия исторической личности первого русского царя. Эту эпоху полагалось видеть не через психологию исторического деятеля, ибо тогда пропадала значимость свершений в строительстве национального государства, а через объективную закономерность. Хотя и обезличенную, но мистическим образом одухотворенную, потому что в ней содержалось оправдание любой порочности, как бы ее ни понимали – в виде террора, прелюбодеяний или злоупотреблений личным здоровьем» (стр. 520).

Но тем самым мы получаем новый предмет для размышлений – историю самого мифа об «оригинальности суждений Сталина», об его «уникальной точке зрения» на Грозного: когда высказывания Сталина вытесняют из сознания те тексты, которые они воспроизводят, и сами эти тексты превращаются задним числом в порождения сталинских указаний.

Юрганов демонстрирует (особенно ярко в главах 5 и 7), как историческая наука, завися от внешних целей и задач, пытаясь встроиться в заданный извне контекст, обладает известной автономией, порождает смыслы и конвенции, которые затем выходят за ее пределы – и в свою очередь суждения вождя и партийных идеологических чиновников оказываются обращенными как к предшествующим состояниям исторической науки, так и к конфигурациям смыслов, порожденных спорами среди историков. В этом и состоит наиболее ценное достижение работы – демонстрация многослойности и сложности исторической науки конца 20-х – начала 50-х, в которой конкретные историки и исторические школы оказываются не только объектами, но и субъектами своей собственной истории, находящимися в конкретной исторической ситуации, но не сводимыми к ней.




[1] В этом коренное отличие работы Юрганова от предшествующих замечательных исследований А.М. Дубровского («Историк и власть: историческая наука в ССР и концепция феодальной истории России в контексте политики и идеологии (1930 – 1950-е гг.)». – Брянск, 2005) и Д.Л. Брандербергера («Национал-большевизм. Сталинская массовая культура и формирование русского национального самосознания (19311956) / Пер. с англ. Н. Алешиной и Л. Высоцкого. – СПб.: Академический проект; М.: Изд-во ДНК, 2009). В отличие от названных работ, Юрганов стремится понять, как было устроено смысловое пространство советских историков и как оно менялось для них – и менялось ими, причем речь идет не о построении некой непротиворечивой логики развития, а о реконструкции исторически подвижного жизненного мира, противоречивость для которого – нормальна, равно как естественна и значительная степень не(до)осознанности.

Автор