Родственные проекты:
|
Воспоминания
ТОМ II
ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
Четвертая Дума
4. КАК ПРИНЯТА БЫЛА ВОЙНА В РОССИИ?
Как принята была вообще в России война 1914 года? Сказать просто, что она
была «популярна», было бы недостаточно. На этом вопросе нужно остановиться
теперь же, во избежание недоразумений в дальнейшем. Конечно, в проявлениях
энтузиазма — и не только казенного — не было недостатка, в особенности
вначале.
Даже наши эмигранты — такие, как Бурцев, Кропоткин, Плеханов — отнеслись
к оборонительной войне положительно. Рабочие стачки — на время —
прекратились. Не говорю об уличных и публичных демонстрациях. Что касается
народной массы, ее отношение, соответственно подъему ее грамотности, было
более сознательное, нежели отношение крепостного народа к войнам Николая I
или даже освобожденного народа к освободительной войне 1877-1878 г.,
увлекшей часть нашей интеллигенции.
Но, в общем, набросанная нашим поэтом картина — в столицах «гремят витии», а
в {184} глубине России царит «вековая тишина» — эта картина оставалась
верной. В войне 1914 г. «вековая тишина» получила распространенную формулу в
выражении: «мы — калуцкие», то есть до Калуги Вильгельм не дойдет.
В этом смысле оправдывалось заявление Коковцова иностранному корреспонденту,
что за сто верст от больших городов замолкает всякая политическая борьба.
Это — то заявление, которое вызвало против Коковцова протесты его коллег,
вроде Рухлова или даже Кривошеина, обращенные к царю: надо «больше верить в
русский народ», в его «исконную преданность родине» и в его «безграничную
преданность государю».
Жалкий провал юбилейных «Романовских торжеств» наглядно показал вздорность
всех этих уверений. Конечно, русский солдат со времен Суворова показал свою
стойкость, свое мужество и самоотверженность на фронте. Но он же,
дезертировав с фронта в деревню, проявил с неменьшей энергией свою «исконную
преданность» земле, расчистив эту свою землю от русских лендлордов. Были,
стало быть, какие-то общие черты, проявившиеся в том и другом случае,
которые заставляют историка скинуть со счетов этот русский «балласт», на
котором просчитались царские льстецы в вопросах высокой политики, — как
просчитался Витте при выборах в Думу.
Когда-то русский сатирик Салтыков отчеканил казенную формулу отношения
крестьянина к тяготевшим над ним налогам: «ион достанет», «ион» не «достал»,
так же как «ион» и не мог на фронте пополнить своим телом пустоту
сухомлиновских арсеналов. «Вековая тишина» таила в себе нерастраченные силы
и ждала, по предсказанию Жозефа де-Местра, своего «Пугачева из русского
университета»...
Переходя от русского «сфинкса» к русской «общественности», мы должны
признать, что ее отношение к войне 1914-1918 гг. было несравненно сложнее,
чем отношение тех же кругов к войнам 1850-х и 1870-х годов. Интеллигентская
идеология войны подверглась в гораздо более сильной степени иностранным
влияниям, пацифистским и социалистическим. Реалистические {185} задачи —
прежде всего, обороны, а затем и использования победы, если бы она была
исходом войны, — как-то отодвигались на второй план и находились у
общественных кругов под подозрением.
Оборона предоставлялась в ведение военных, а использование победы — в
ведение дипломатов. Общественные круги не могли, конечно, отказаться от
участия в обороне, но участие в обсуждении плодов победы принимали только в
смысле ограничительном, осуждая выяснение положительных целей, как
проявления незаконного «империализма». Положительное же отношение к самой
войне и к ее реальным задачам предоставлялось на долю наступающего, то есть
в данном случае — Германии.
Но в Германии представление о войне принимало мистический оттенок. Война
считалась каким-то сверхчеловеческим явлением, возвышающим дух и крепящим
силу народа. Так учили пангерманисты и германские генералы в стиле Бернгарди.
Войну нельзя было обсуждать, а надо было принять, как принимают явления
природы, жизнь и смерть, или как веление свыше — для осуществления миссии,
данной народу покровительствующим божеством для свершения его исторической
судьбы.
Наше отношение к войне, конечно, ни к той, ни к другой крайности не
подходило. С точки зрения реалистической, нашей ближайшей задачей было
объяснить навязанную нам войну, ее происхождение, ее достижимые последствия.
На этом общем понимании смысла войны, ее значения для России, ее связи с
русскими интересами предстояло объединить русское общество. На меня, в
частности, выпадала эта задача, как на своего рода признанного спеца. Ко мне
обращались за объяснениями, за статьями, и я шел навстречу потребности,
группируя данные, мало известные русскому читателю, и делая из них выводы о
возможных для России достижениях.
Мои печатные объяснения в журналах, специальных сборниках, наконец, в
Ежегодниках «Речи» могли бы составить несколько томов. Естественно, что я
сделался предметом критики со стороны течений, несогласных принять войну в
этом реалистическом смысле — {186} или вовсе ее не приемлющих. Для примера
этой критики я напомню один закрепленный за мною эпитет, широко
распространенный в левых кругах в то время.
Меня называли «Милюковым-Дарданелльским», — эпитет, которым я мог бы по
справедливости гордиться, если бы в нем не было несомненного преувеличения,
созданного враждебной пропагандой, в связи с незнанием вопроса. В Ежегоднике
«Речи» за 1916 год можно найти проект решения этого вопроса в смысле, для
меня приемлемом до соглашения 1915 г. Сазонова с союзниками (Привожу эту
цитату: «Пишущий эти строки неоднократно высказывался в том смысле, что
простая «нейтрализация» проливов и международное управление Константинополем
не обеспечивают интересов России. Права интернациональной торговли в Черном
море, несомненно, должны быть вполне обеспечены, по возможности, не только
во время мира, но и во время войны. Исходной точкой для обеспечения этих
прав мог бы служить доклад комиссии международного союза арбитража,
представленный на конференцию союза в Брюсселе в 1913 г. (я сам готовил
доклад для следующей конференции. — П. М.) ...В состав этих прав
(минимальных. — П. М.) не входит ни отказ от суверенитета над берегами
проливов, ни обязательство срыть укрепления проливов, ни обязательство
пропускать военные суда через проливы... Между тем, право суверенитета над
берегами и право возводить укрепления вполне признано за Соед. Штатами в
Панамском канале договорами Гей-Паунсфота (1901) и Гей-Брюно-Варилья (1904).
Режим этого канала и должен служить образцом для будущего режима проливов
под суверенитетом России. Дальше этого идет лишь требование о запрещении
военным судам проходить через проливы. Но это требование неизбежно вытекает,
как из всей предыдущей истории русских претензий в проливах и особенно из
прецедентов 1798, 1805, 1833 гг., так и из того обстоятельства, что Черное
море есть закрытый бассейн, а не одна из мировых междуокеанских дорог.
Прибрежным государствам Черного моря, конечно, должно быть предоставлено
право свободного прохода военных судов наравне с Россией». (Прим. автора).).
Здесь еще не предполагается овладение Константинополем, обоими берегами
проливов и ближайшими островами; но, конечно, признается, что самая
«позиция, занятая Германией», «создала исключительно благоприятное положение
для осуществления Россией ее главнейшей национальной задачи».
В то же время я отметил признание французского писателя Гошиллера, {187} что
мое мнение «опирается не на старую славянофильскую мистическую идеологию, а
на громадный факт быстрого экономического развития русского юга, уже не
могущего более оставаться без свободного выхода к морю».
Широкие общественные круги с этими конкретными соображениями не считались.
Даже приемля войну, они считали необходимым оправдать ее в более возвышенном
смысле и искали компромисса между пацифистскими убеждениями и печальной
действительностью. В этих попытках примирить оправдание массового убийства с
голосом человеческой совести нельзя было не принять основной идеи. Так
появились и широко распространились такие формулы, как «война против войны»,
«последняя война», «война без победителей и побежденных», «без аннексий и
контрибуций» — и особенно приемлемая и понятная формула: война за
освобождение порабощенных малых народностей. Все эти формулы открывали путь
вильсонизму, Версалю, Лиге Наций. В Россию они пришли с некоторым
запозданием, в переводе с французского.
Вообще говоря, царская Россия была заранее заподозрена в неприятии
демократических лозунгов. Пацифисты Европы тяготились союзом с ней, как с
неизбежным злом. Даже такой реалист, как Клемансо, прекрасно понимавший
национальные интересы Франции и отчаянно за них боровшийся, уже после войны
приветствовал освобождение союзников от идеологии старого русского режима,
хотя бы при посредстве большевиков. «Постыдный Брест-Литовский мир, — писал
он, — нас сразу освободил от фальшивой поддержки союзных притеснителей (то
есть России. — П. М.), и теперь мы можем восстановить наши высшие моральные
силы в союзе с порабощенными народами Адриатики в Белграде, — от Праги до
Бухареста, от Варшавы до северных стран... С военным крушением России,
Польша оказалась сразу освобожденной и восстановленной; национальности во
всей Европе подняли головы, и наша война за национальную оборону
превратилась силой вещей в {188} освободительную войну». Мы можем теперь
критиковать Клемансо и доказывать, что именно недостаточность войны за
национальную оборону повредила цели освобождения «малых народностей». Тогда
«освобождение» было еще впереди и оправдывало самую национальную оборону,
как цель низшего порядка. Союзные правительства могли заключать с Россией
«тайные договоры», но общественное мнение требовало отказа от «тайной
дипломатии», публичного обсуждения «целей войны», намеченных вильсоновской
программой и включавших освобождение «малых народностей», «порабощенных» не
только Австро-Венгрией и Турцией, но и союзной Россией, которую русские
эмигранты-сепаратисты уже объявили «тюрьмой народов». Изъятием из подозрений
пользовались лишь русские социалисты, члены Второго интернационала, а для
русской интеллигенции либерального типа создавалось в демократической Европе
довольно затруднительное положение.
Но тут начиналась уже третья категория отношения к войне: категория полного
непризнания. Социалисты, приявшие войну, хотя и в облагороженном виде,
получили от неприявших осудительную кличку «социал-патриотов». Первый пример
«предательства» подали тут германские социал-демократы, ставшие с первых
дней войны на сторону своего правительства.
Но за ними последовали умеренные социалисты и демократических стран.
Социалисты нейтральных стран, как Швейцария и скандинавские страны, заняли
положение посредников между двумя лагерями приявших и неприявших, — но с
уклоном в сторону этих последних. Их задачей стал пересмотр «целей войны» в
самом радикальном духе признания «освободительных» из них — для скорейшего
окончания «последней» войны.
За этим следовала уже дальнейшая эволюция непризнания. На крайнем фланге
обнаружилась тенденция использования войны не для ее окончания, а для ее
превращения в «освободительную» от правительств в пользу народов. Внешняя
война между государствами должна была превратиться во внутреннюю войну между
{189} классами. Собственно, на почве создания такой международной
конъюнктуры, которая послужила бы для превращения войны политической в войну
социальную, стояла до 1914 г. вся социал-демократия Второго интернационала.
Но после того как «социал-патриоты» «изменили» решениям конгрессов, занявши
национальные позиции, сохранилось крайнее крыло, державшееся прежней «дефетистской»
точки зрения и стремившееся добиться превращения войны в борьбу между
пролетариатом и капиталистами. Сперва их было немного; это были отдельные
революционные кружки. Но во главе их стали русские эмигранты —
социалисты-«большевики», поставившие целью выделить эти элементы из Второго
интернационала, объединить их в новый «Третий интернационал» и поставить
перед ним новую интернациональную задачу «мировой революции». На двух тайных
конгрессах в Швейцарии (Циммервальд и Кинталь) первоначальные меры для
достижения этой цели были приняты под влиянием русских; в Берне было создано
зерно постоянной организации — в ожидании, пока обстоятельства дадут
возможность перенести ее в Москву.
К отдельным стадиям описанного здесь вкратце процесса мне еще придется
вернуться. Мне было важно подчеркнуть, что процесс этот составляет одно
целое, что он проникает в Россию из Европы и что война составляет там и
здесь его необходимую предпосылку. Почему только у нас он встретил наиболее
благоприятную почву и развернулся без помехи до своего логического конца, —
это вопрос особый, и его я пока затрагивать не буду. Отчасти на него ответят
последующие события; но по существу — это вопрос нашей особой, русской
философии истории.
Вернуться к
оглавлению
Милюков П.Н. Воспоминания (1859-1917). Под редакцией М. М. Карповича и Б. И.
Элькина. 1-2 тома. Нью-Йорк 1955.
Далее читайте:
Милюков Павел
Николаевич (1859-1943), депутат III и IV Дум от Петербурга,
председатель кадетской фракции.
|