|
П.Н. Милюков |
|
1955 г. |
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА |
БИБЛИОТЕКАА: Айзатуллин, Аксаков, Алданов...Б: Бажанов, Базарный, Базили...В: Васильев, Введенский, Вернадский...Г: Гавриил, Галактионова, Ганин, Гапон...Д: Давыдов, Дан, Данилевский, Дебольский...Е, Ё: Елизарова, Ермолов, Ермушин...Ж: Жид, Жуков, Журавель...З: Зазубрин, Зензинов, Земсков...И: Иванов, Иванов-Разумник, Иванюк, Ильин...К: Карамзин, Кара-Мурза, Караулов...Л: Лев Диакон, Левицкий, Ленин...М: Мавродин, Майорова, Макаров...Н: Нагорный Карабах..., Назимова, Несмелов, Нестор...О: Оболенский, Овсянников, Ортега-и-Гассет, Оруэлл...П: Павлов, Панова, Пахомкина...Р: Радек, Рассел, Рассоха...С: Савельев, Савинков, Сахаров, Север...Т: Тарасов, Тарнава, Тартаковский, Татищев...У: Уваров, Усманов, Успенский, Устрялов, Уткин...Ф: Федоров, Фейхтвангер, Финкер, Флоренский...Х: Хилльгрубер, Хлобустов, Хрущев...Ц: Царегородцев, Церетели, Цеткин, Цундел...Ч: Чемберлен, Чернов, Чижов...Ш, Щ: Шамбаров, Шаповлов, Швед...Э: Энгельс...Ю: Юнгер, Юсупов...Я: Яковлев, Якуб, Яременко...Родственные проекты:ХРОНОСФОРУМИЗМЫДО 1917 ГОДАРУССКОЕ ПОЛЕДОКУМЕНТЫ XX ВЕКАПОНЯТИЯ И КАТЕГОРИИ |
П.Н. МилюковВоспоминания
ТОМ IЧАСТЬ ВТОРАЯПоследние годы гимназии Поездки(1873-1877)1. МОИ УЧИТЕЛЯПоследние четыре года гимназии (с осени 1873 г. — восьмого класса в
гимназиях еще не было) составляют совершенно отдельный период в моей
биографии. Между ним и предыдущим легла в моем воспоминании целая пропасть.
Конечно, по внешности всё как будто осталось по-прежнему: семья, гимназия,
даже дом Арбузова. Но отношение ко всему появилось другое: на все я стал
смотреть другими глазами. Я не говорю здесь о несколько преждевременном
ощущении возмужалости. Это — очень много; но это, конечно, не всё. Может
быть, суть психической перемены можно определить так, что появилось целевое
отношение к жизни. Это не значит, конечно, что появились вопросы о цели
жизни, или что-нибудь вроде того, что принято называть «мировоззрением».
Элементы того и другого, быть может, начали складываться в конце периода. Во
всяком случае, достигнута была какая-то высшая степень сознательности в
мыслях и в действиях. Примиримся с этим определением, за неимением лучшего. ——— {49} Мы тогда не ясно понимали, конечно, что проходим гимназию в годы полного преобразования средней школы в охранительном духе, под управлением министра народного просвещения гр. Дм. Андр. Толстого. Против большинства Государственного Совета и вопреки протестам общественного мнения, он провел гимназический устав 1871 г., по которому центр преподавания сосредоточивался на латинском и греческом языках (с 1-го и 3-го класса, по два часа в день), тогда как история и литература, новые языки отодвигались на второй план, а естественные науки почти вовсе исключались из программы. С естественными науками соединялось у реакционеров представление о материализме и либерализме, тогда как классицизм обеспечивал формальную гимнастику ума и политическую благонадежность. Для этой цели преподавание должно было сосредоточиваться на формальной стороне изучения языка: на грамматике и письменных упражнениях в переводах (ненавистные для учеников «экстемпоралии»). Я, однако же, помню толстый том «Физики» Краевича, который побывал у нас в руках в старших классах, но в который мы особенно не углублялись. Помню, что учитель нас водил в физический кабинет, помещавшийся в главном здании гимназии, снимал пыльные покрывала с чудодейственных аппаратов, вертел колесо электрической машины и высекал искры, чтобы доказать нам существование электричества. Он же пробовал показывать нам химические опыты, к которым заблаговременно готовился; но эти опыты, как на зло, ни разу не удавались. Я даже купил материалы и колбы и у себя дома добывал кислород. Этим, однако, и ограничились мои химические упражнения. Увлекал нас на этот путь, — по-видимому, контрабандный, — наш учитель математики, хорошо преподававший свой предмет и доведший нас от тройного правила до употребления таблицы логарифмов. До сферической геометрии и до понятия о высшей математике мы так и не дошли. Преподавание было солидное — и достигало результатов, но не увлекало и не соблазняло пойти дальше. Хуже стояло дело с историей и историей литературы. Именно в этих предметах таились ядовитые свойства, {50} которые предстояло обезвредить. Наш учитель истории, Mapконет, занялся этим вполне добросовестно, ограничив преподавание учебником Иловайского и задавая уроки «отсюда и досюда», без всяких комментариев и живого слова с своей стороны. Впоследствии я встретился с ним у его знакомых, Коваленских. Он был умнее своего преподавания и более сведущ, чем учебник. Но, соответственно своему месту в программе, держался в строгих рамках — и нас заинтересовать не мог. Добросовестно мы зубрили, что «история мидян неизвестна», что Аристид сказал Фемистоклу: «Бей, но выслушай», и что трава не росла там, где ступал конь Аттилы. Новая история ограничивалась хронологией битв и государей, а новейшая совершенно исчезала. Цель была достигнута: полнейшее равнодушие у большинства, отвращение у лучших учеников к тому, что здесь называлось историей. Несколько лучше было положение преподавателя истории литературы. За формой тут нельзя было скрыть существа дела, и сколько-нибудь талантливый преподаватель мог, при желании, провезти контрабанду. Наш преподаватель, Тверской, пользовался этой возможностью — умеренно. «Теорию словесности» он излагал сжато, но отчетливо, не останавливаясь на чтении образцов разных форм словесности, но, по крайней мере, называл авторов из области иностранной литературы и их главнейшие произведения. В области истории русской литературы до новейших времен доходить не полагалось; но нельзя было обойти ни Пушкина, ни Гоголя. Тут читались и образцы, учились наизусть поэтические отрывки — и даже задавались темы на характеры героев и на общее значение произведений. Не знаю, было ли это дозволено, — но учитель ссылался на Белинского и приводил его суждения. Словом, тут горизонт учеников действительно расширялся, и преподавание привлекало к дальнейшей работе. Чтобы написать, как следует, сочинение на заданную тему, нужно было прочесть кое-какие книжки, — рекомендованные и не рекомендованные учителем. Кажется, в старшем классе я уже достал и прочел «Очерки Гоголевского периода» Чернышевского. Классицизм, сентиментализм, романтизм, реализм в литературе стали для меня понятиями {51} доступными так же, как и борьба поколений за победу той или другой идеи. В порядке смены этих течений я уже стал искать какой-то закономерности (см. ниже). Перехожу теперь к преподаванию латыни и греческого языка, на которых мне суждено было сосредоточиться, хотя и не в смысле программы графа Толстого. Преподавание это велось также умышленно формально. При крутом переходе к толстовской реформе гимназий нельзя было найти сразу подходящих учителей, и пришлось допустить случайный состав. Учителем латинского языка (и помощником директора) сделан был толстый и грубый немец, неважно говоривший по-русски, — кажется, Гертлинг по фамилии. Исполнение программы для него выразилось в пристрастии к мельчайшим «отступлениям» от грамматических правил, причем он требовал не только знания всех «отступлений» (редко применявшихся на практике), но и знания того параграфа, под которым они излагались в учебнике. С кафедры он величественным, командующим голосом восклицал: «ученик такой-то, — параграф такой-то»! И ставил скверную отметку за смущенное молчание или неправильное указание параграфа. Был один корректив, которым мы смягчали этот нелепый террор. Мы заметили, что он вызывает фамилии по алфавиту, и очередные кандидаты готовились назубок. Он это заметил и, придя раз в класс, заявил в том же весело-торжествующем тоне: «Вы думаете, что я спрошу такого-то? А я спрошу»..., следовала таинственная пауза, вытянутая рука с указательным пальцем — и громкий выкрик: «Такой-то, параграф такой-то!». Мы, однако, заметили, что наш повелитель спрашивает теперь от конца к началу списка, в обратном порядке, и опять как-то приспособились. Желая улучшить состав педагогов-классиков, правительство обратилось за
помощью к славянам, и преимущественно к чехам. Они приехали в большом
количестве, — у каждого из гимназистов того времени найдутся соответственные
воспоминания, — и все они были одинаковы. После нашего нелепого фельдфебеля,
мы с интересом и надеждой ждали появления настоящего специалиста. На нашу
долю пришелся молодой чех Млинарич, который в самом деле начал учить
по-другому, — {52} но, увы, жестоко обманул наши ожидания. По-русски он
только на нас начал учиться, и класс не мог не смеяться, когда, давая
лингвистическое объяснение, он внушал нам, что «а слябит в о, о слябит в и».
Он обещал нам и лекции по римской литературе; но когда до них дошла очередь,
он стал диктовать нечто в роде словаря: «Vergilius (это было модное
произношение вместо Virgilius), Publius V. Maro, родилься в 70 году,
процветаль 40, умираль 19, написаль» — следовал перечень. В этих «процветаль,
написаль» проходила перед нами скорым маршем вся литература. Когда как-то
раз я подошел к нему, без всякой задней мысли, чтобы попросить помочь мне
перевести трудное место в Горации (мы читали Энеиду), он замахал рукой. «Не,
не, это потом, это потом». В сущности он, по-своему добросовестно, отбывал
служебную обязанность, но не для этого приехал. Скоро он выгодно женился на
богатой купчихе; говорят, занялся спекуляциями и «процветаль» далеко не
плохо... Я оставил к концу одно блестящее исключение. Греческий язык преподавал
русский — и не специалист, Петр Александрович Каленов. Если во мне
разгорелась искра любви к классическому миру, то этим в значительной степени
я обязан ему. Его преподавание стояло в полном контрасте с требованиями
программы. Толстой как-то зашел в 1-ю гимназию посмотреть на плоды своей реформы.
Директор, приведя его в наш класс, прямо показал на меня, как на образчик
достигнутых успехов. «Вот, ваше сиятельство, ученик, который очень плохо
учился раньше, а теперь, благодаря введенному вами классицизму, он у нас из
первых». Его сиятельство, показавшийся мне расслабленным стариком, с как-то
бессильно висящими усами, осклабился и отпустил, не очень удачно,
евангельскую остроту: «Это, как говорится в Писании: первые будут
последними, а последние — первыми». Мне стало очень обидно за нашего первого
ученика Стрельцова, с которым я успел подружиться и который отнюдь не
собирался спускаться в последние ряды; неловко было и перед товарищами
заслужить подобное отличие. Милюков П.Н. Воспоминания (1859-1917). Под редакцией М. М. Карповича и Б. И. Элькина. 1-2 тома. Нью-Йорк 1955. Далее читайте:Милюков Павел Николаевич (1859-1943), депутат III и IV Дум от Петербурга, председатель кадетской фракции.
|
|
БИБЛИОТЕКА ХРОНОСА |
|
Редактор Вячеслав РумянцевПри цитировании всегда ставьте ссылку |